II. НА ДАЛЬНЕМ СЕВЕРЕ
Будь проклята ты, Колыма,
Что названа чудной планетой!
Сойдешь поневоле с ума:
Отсюда возврата уж нету.
Из лагерных стихов
1. По дороге на прииск
Но в тихий час осеннего заката,
Когда умолкнет ветер вдалеке,
Когда, сияньем немощным объята,
Слепая ночь опустится к реке,
Когда, устав от буйного движенья,
От бесполезно тяжкого труда,
В тревожном полусне изнеможенья
Затихнет потемневшая вода…
И в этот час печальная природа
Лежит вокруг, вздыхая тяжело,
И не мила ей дикая свобода,
Где от добра неотделимо зло.
Н. Заболоцкий
Нас повезли на грузовике с газогенераторным двигателем — на «газгене». Во время войны бензин и дизельное топливо завозили на Колыму в ограниченном количестве и большую часть грузовиков переоборудовали на Магаданском авторемонтном заводе на питание горючим газом, получаемым из местного топлива — леса.
С обеих сторон кабины водителя были установлены «самовары» — полые цилиндры. В левый, больший из них, загружались высушенные в специальных сушилках деревянные чурки, поджигавшиеся перед отправкой машины в рейс. Газообразные продукты неполного сгорания дерева по трубе поступали в другой самовар (очистительно-охладительный), где они накапливались и в дальнейшем использовались в качестве горючего для двигателя.
«Чуркосушилки» имелись на всех приисках и в посёлках. Заключённые распиливали брёвна на слои, высотой 10 – 15 см, кололи их на более мелкие куски и раскладывали на стеллажах сушилки, в которой поддерживалась высокая температура.
Чурками снабжались как свои поселковые машины, так и попутные точно так же как другие машины на бензозаправочных станциях заправлялись дизельным топливом или бензином. Скорость газгенов была невелика, а по колымским дорогам на подъём они ползли черепашьим шагом — не более 15 – 20 км в час.
Нас плотно усадили в грузовик на слой чурок лицом к кабине, и мы двинулись по главной колымской трассе на север. У кабины водителя за деревянной реечной перегородкой сидели на скамье два защищённых от дождя плащ-палатками конвоира с карабинами. Начальник конвоя дремал в кабине шофёра, иногда перебирался в кузов грузовика, сменяя одного из охранников.
Моросящий дождь то усиливавшийся, то утихавший освежал нас, и к вечеру мы насквозь промокли. На Колыме уже начались белые ночи.
По обеим сторонам дороги на болотистой местности буйно разрослась трава и яркие полевые цветы. Низкорослые лиственницы, редкие ели, осины, тополя, кусты кедрового стланика, тальника и ольхи дополняли колымский пейзаж.
Часа через четыре у посёлка Палатки мы свернули с главной трассы влево, дорога стала значительно хуже. Лагерные старожилы сообщили, что мы едим по Тенькинской трассе. Иногда машина останавливалась у какого-нибудь посёлка или «командировки» — лагпункта (лагерного пункта), на котором работали бесконвойные дорожники, лесозаготовители или разведчики недр.
Три раза в сутки нас высаживали в посёлках, выдавали сухой паёк: белый хлеб из американской муки, по куску солёной селёдки, по ложке сахару, поили ключевой водой. Мы разминали затёкшие ноги, стараясь немного согреться.
Конвоиры по очереди уходили в столовую, шофёр пополнял запасы воды и чурок.
Пейзаж постепенно стал меняться: долину, по которой мы ехали, окружили сопки — вытянутые вдоль речек и ручьёв гряды холмов и невысоких гор, вершины которых закрывали от нашего взора низко нависшие тёмно-серые свинцовые тучи. На склонах сопок оставались ещё белые пятна, не растаявшего с весны снега. Мы проехали центральный посёлок Тенькинского ГПУ (горнопромышленного управления) — Усть-Омчуг, несколько других старых приисков этого района.
Далее дорога превратилась в размытую колею. Машину кидало на рытвинах, выбоинах, ухабах, чурки больно вгрызались в наши ягодицы.
Иногда грузовик вяз в грязевой жиже и нас высаживали, заставляя подкладывать под задние колёса хворост, ветки и тонкие стволы деревьев, толкать машину вперёд, и мы вновь продолжали свой путь.
Всем хотелось скорее доехать до постоянного места жительства — лагеря в надежде отдохнуть от тряски в машине, высушить одежду.
Мы ещё не знали, что отдыха у нас уже не будет до конца промывочного сезона, что на прииске нас ожидает голод и каторжный труд, жестокие побои бригадиров и дневальных, старосты и нарядчика, надзирателей и конвоиров и что эту поездку будем вспоминать как чистилище перед адом.
Когда-то в долинах рек и ручьёв была густая тайга. Веками росла здесь лиственница, склоны сопок были покрыты кустарниками кедрового стланика и тальника.
Летом было много грибов и ягод: брусники, голубики, морошки, красной смородины и шиповника. Трава и бурьян, полевые цветы за короткое лето буйно расцветали в болотистой местности, и лишь вершины высоких сопок всегда были голыми. Но как только в начале тридцатых годов пришёл сюда человек и начал прокладывать в тайге дороги лес стал быстро редеть.
Его вырубали для строительства мостов, жилья для дорожников, лесозаготовителей и разведчиков недр. Позже лес рубили для сооружения промывочных приборов, бараков для заключённых, столбов лагерных зон, сторожевых вышек, казарм военизированной охраны («вохры») и домов вольнонаёмных работников приисков. Но больше всего лес расходовался для отопления помещений. В то время он был единственным источником тепла зимой в лютые 50 – 60-градусные морозы.
В условиях вечной мерзлоты нужно десятки лет, чтобы выросло хотя бы небольшое деревцо, сантиметрами отвоевывавшее плодородный грунт у мерзлоты, и к середине сороковых годов колымские дороги проходили уже по почти голой местности.
Только коротким северным летом трава зеленела в долинах ручьёв и рек, а в болотистых местах не смолкало жужжание комаров. В Дальстрое начали строительство угольных шахт и разрезов — мощные пласты каменного угля на небольшой глубине залегали в избытке в недрах колымской земли.
На третьи сутки, проехав более пятисот двадцати километров, мы добрались до места назначения — до недавно открытого здесь прииска имени Марины Расковой. Дальше дороги не было. Однообразно тянулись голые сопки, местами пересечённые узкими долинами, на дне которых петляли немноговодные, иногда пересыхающие летом, ручьи.
Здесь на русской земле я чужой и далёкий,
Здесь на русской земле я лишён очага.
Между мною, рабом, и тобой, одинокой,
Вечно сопки стоят, мерзлота и снега.
Я писать перестал: письма плохо доходят;
Не дождусь от тебя я желанных вестей.
Утомлённым полётом на юг птицы уходят.
Я гляжу на счастливых друзей-журавлей.
Пролетят они там над полями, лугами,
Над садами, лесами, где я рос молодым,
И расскажут они голубыми ночами,
Что на русской земле стал я сыном чужим.
Из лагерных стихов
Нас высадили у лагерной вахты, состоявшей из помещения дежурного вахтёра, широких ворот для перемещения рабочих бригад и проезда транспорта и небольшой калитки для прохода в зону и из неё лагерного начальства, надзирателей и бесконвойных заключённых.
Стандартный для колымских лагерей плакат, напоминавший нам известные сталинские слова: «Труд есть дело чести, дело славы, дело доблести и геройства», и рядом с ним второй: «Досрочно выполним план добычи первого металла!» вдохновляли нас на самоотверженный труд.
На Колыме добывают золото, а также олово (касситерит), вольфрам, серебро, уран. В те годы, возможно в целях секретности, официально в документах писали: первый, второй, третий и четвёртый металл. То же мы читали и на лагерных плакатах.
Пересчитав нас и проверив по документам, надзиратель с вахтёром и нарядчиком убедились, что товар доставлен в целости и сохранности. Однако запускать нас в зону не спешили. Через полчаса нам принесли ломы, лопаты и рукавицы и, объявив, что в зоне свободных мест нет, заставили долбить ямки под столбы для расширения лагерной зоны.
Ямки нужно было копать глубиной до 80 сантиметров, но уже на глубине 30 – 40 см появилась непреодолимая для наших инструментов вечная мерзлота: ломы тупились, а на руках быстро образовывались волдыри.
На приисках лом называли «длинным карандашом» и блатной бригадир, обращаясь к интеллигентного вида доходяге, с иронией наставлял его:
— Ты, Сидор Поликарпович, на воле, вероятно, бухгалтером работал. Так бери свой длинный карандаш и долби мёрзлую колымскую землю.
Не добившись желаемого результата, нас сняли с этой работы и, пропустив через вахту в зону, поместили в ещё недостроенном бараке.
Было уже далеко за полночь, а утром в семь часов нас ожидал подъём, завтрак и вывод на работу.
Бригадиром назначили прибывшего с нами заключённого — бывшего майора интендантской службы Володина. Он единственный из нас не выглядел доходягой, имел вторую трудовую категорию, был осуждён по бытовой статье и ещё из Магадана его послали с нами в качестве бригадира нашей этапной группы. Дневальный принес ему матрац, одеяло, простыню и подушку и уложил рядом с собой у окна.
В нашем жилище была вагонная система нар человек на пятьдесят-шестьдесят. Каждая такая «вагонка», обращенная своим торцом к стене барака, была рассчитана на четырёх человек; между соседними вагонками были узкие проходы. Учитывая, что заключённые работали в две сметы, поселяли их обычно в полтора-два раза больше чем было мест. В бараке здесь, как, впрочем, и на других приисках, на одного заключённого приходилось в среднем менее одного квадратного метра площади.
В помещении уже жила бригада, свободных мест было мало и многим, в том числе и мне, пришлось лечь на полу. Дневальный предупредил, чтобы мы на ночь ботинки не снимали, так как их могут украсть, и он за это отвечать не станет. Пропавшая одежда и обувь считались проданными её владельцем за кусок хлеба или махорку, и заключённого всё равно выгоняли на работу или водворяли в ШИзо (штрафной изолятор).
В обязанности дневального входило соблюдение порядка и чистоты в бараке, поддержание тепла в нём, получение в хлеборезке хлеба, привод рабочих в столовую, доставка обеда на работу и его раздача. Он должен был следить, чтобы заключённые были одеты «по сезону» и своевременно отдавать в починку рваные ватники, брюки, обувь.
Иногда в лагерях на должность дневального назначали пожилых добросовестных заключённых, непригодных для тяжёлой работы (на Колыме произносили «зэ-кá», записывали в документах — «з/к»; вольнонаёмные величались «вольняшками», в деловых бумагах обозначались «в/н»).
Но на прииске им. Марины Расковой эту должность почти всегда занимали блатные или приблатнённые. Они следили за порядком в бараке, но сами не утруждали себя работой, поручив её «за супчик» — лишний черпак баланды — доходяге, освобождённому от работы по болезни. Иногда бригадир оставлял в помощь дневальному кого-либо из работяг, давая ему возможность денек-другой отдохнуть от тяжкого труда в забое и проводя его у технарядчика на работе, предусмотренной технологией, но которую можно было не выполнять без ущерба для горного производства.
Горные работы на нашем прииске велись второй год на трёх участках: на ручьях Улахане, Ковбое и Конбазе. Последние два ручья протекали вблизи центрального ОЛПа (отдельного лагерного подразделения), ручей Улахан — километрах в пяти.
Раньше там был самостоятельный прииск, но после открытия прииска Марины Расковой его присоединили в качестве горного участка к вновь созданному. В небольшой зоне лагпункта Улахана жили расконвоированные — бытовики с малыми сроками. Работали на этом участке и заключённые с центрального лагпункта, их приводили на работу под конвоем.
В центральном лагпункте прииска было семь бараков для заключённых, столовая с кухней, амбулатория с прилегающей к ней больничной палатой и несколько небольших подсобных помещений. В них разместились: кабинки старосты и нарядчика, бухгалтерия, каптёрка, хлеборезка, склад одежды заключённых, столярная мастерская, портновская, сапожная, мастерская жестянщика, занимавшегося изготовлением из консервных банок мисок для лагерной столовой. У ворот лагеря возле вахты находилась комната надзирателей, КВЧ (культурно-воспитательная часть) и кабинет начальника лагеря. В конце зоны была дворовая уборная с выгребной ямой.
Неотъемлемой частью каждого лагеря был карцер — ШИзо, находившийся за зоной возле одной из сторожевых вышек, куда водворяли провинившихся зэкá. Небольшой участок лагерной зоны был дополнительно огорожен колючей проволокой. Здесь была зона усиленного режима (ЗУР), имевшая выход в общую зону и вторую вахту для вывода штрафников из зоны на работу.
В ЗУРе или, как обычно называли её на прииске, в «подконвойке» содержали отказчиков от работы в основных бригадах. Их выводили на работу с собакой, но на более лёгкую: на рытьё нагорной канавы, простиравшейся вдоль сопки — характерной для колымского рельефа гряды соединённых между собой холмов. Канава защищала лагерь и вольный поселок от весенних и паводковых вод, устремлявшихся в долину ручья с сопок при таянии снега и ливневых дождях.
Пленников ЗУРа в общую зону выпускали редко. Пáйки и баланду приносил им в запиравшийся на ночь барак дневальный, живший вместе с бригадиром в общей зоне. Он же приводил штрафников в амбулаторию.
Барак ЗУРа был оборудован сплошными двухэтажными нарами, покрытыми сеном, менявшимся раз в год. Когда дневальный раздавал хлеб, постоянные жители ЗУРа норовили вырвать его из рук новичков и тут же сунуть себе в рот. В опустившихся за время длительного пребывания в лагере заключённых мало оставалось человеческого: сохранились лишь животные инстинкты.
Что за дикие пустыни,
Что за тёмные леса.
Опрокинулись над ними
Дальше — тундры вековые
Глушь. Безлюдье. Бездорожье.
Царство смерти. Край земли.
В. Немирович-Данченко
Золотоносные месторождения в Дальстрое занимали обширные области северо-востока страны в долинах рек Колымы, Индигирки, Яны и их притоков, рек Чукотского полуострова. Богатых коренных месторождений на Колыме мало. Их разрабатывали рудниками, как правило, подземным способом. Но даже малые ручьи, которые зачастую можно было переступить или перепрыгнуть, петляя и извиваясь, размыли за сотни тысяч лет обширные участки коренных месторождений, шириной до ста и более метров и глубиной в десятки метров.
Глина, песок, гравий, дресва, щебень и галька смывались потоками воды вниз по течению к устью речки, а валуны, золото, другие металлы и тяжёлые минералы опускались вниз на дно ручья и скапливались там, образуя богатые россыпные месторождения. Мелкие пластинки золота уносились водным потоком вниз по течению ручья, не образуя, как правило, промышленных россыпей.
Заиленные донными отложениями, обогащённые участки россыпи, называемые «песками», впоследствии оказались погребёнными под слоем пустых или мало содержащих металл пород — так называемых «торфов». Мощность этого слоя составляла обычно несколько метров, редко превышая десяти. Таким образом, в понятия мало отличавшихся по внешнему виду пород: «песков» и «торфов» вкладывались экономические категории, определявшие целесообразность разработки участка месторождения при определённом уровне технологии промывки горных пород и добычи металла.
На Колыме крупнейшие месторождения золота, протяжённостью до двадцати километров и шириной в несколько сот метров, находились в Сусуманском и Ягодинском районах — в долинах речек Чай-Урья («Долина смерти») и Ат-Урях.
В середине сороковых годов, когда повсеместно использовался труд заключённых и основными орудиями труда были кайло, лом, лопата и тачка, открытым способом считалось целесообразным разрабатывать участки месторождений со средним содержанием золота не менее двух – трёх граммов на один кубический метр песков при мощности торфов до трёх метров. Подземным способом в то время разрабатывались участки глубоко залегавших месторождений со средним содержанием металла не менее пяти граммов на кубометр.
Размеры россыпи зависели от длины и полноводности ручья или речки и величины коренного месторождения когда-то обогатившего россыпь и обычно составляли: в длину — от нескольких сотен метров до нескольких километров, в ширину — от нескольких десятков до нескольких сотен метров. На прииске Марины Расковой мощность торфов была невелика и составляла два-три метра. Поэтому месторождения разрабатывались только открытым способом. По протяжённости они разбивались на участки, длиной 250 – 300 метров, каждый из которых обслуживался отдельной бригадой и «промприбором» («промывочным» или «промывным» прибором).
Вскрыша торфов производилась, как правило, экскаваторами до начала промывки песков. Торфа выкладывались на борт полигона (за границу месторождения, разрабатываемого открытым способом — на участки уже не содержащие промышленных запасов золота), обычно с промежуточной перевалкой их.
На прииске Марины Расковой было два экскаватора: «Воткинец» и «Кунгурец», и в разгар промывочного сезона, когда они не справлялись со вскрышей, в бригадах выделялись звенья для ручной вскрыши торфов с использованием кайла и лопаты. Торфа отбрасывались на три-четыре метра от пескового забоя, а через некоторое время убирались экскаватором за пределы полигона или переваливались далее вручную. Производственная инструкция для работяг гласила: «Бери больше, кидай дальше».
Мощность песков была невелика — около полутора метров. После вскрыши торфов, перед началом промывки песков через каждые 250 – 300 метров у одного из бортов полигона за границей промышленных запасов металла сооружались промывочные приборы.
Промывка песков («обогащение» их) производилась на приисках при помощи лотков и промывочных приборов разной конструкции и производительности по той же схеме, по которой в давние времена природа создала промышленные россыпи, но выполнялась на небольших участках за значительно более короткие сроки.
Основным типом промприборов на приисках в то время были шлюзовые приборы. Пески в тачках подавались в бункер прибора, а затем по наклонной транспортёрной ленте поднимались на высоту 8 – 10 метров над уровнем долины ручья и ссыпались в деревянный «шлюз» («колоду»), длиной около тридцати метров и в котором производилась их промывка.
Для промприборов, промывавших соседние участки россыпи вода в шлюзы поступала со «сплоток» — деревянных жёлобов протянувшихся вдоль ручья от верхнего течения его до головок промприборов на высоте 10 –12 метров, соответствующей уровню поступления воды в шлюзы. Протяженность сплоток составляла обычно сотни метров, иногда — более километра. Сплотки устанавливали на склоне ближайшей сопки или на высоких столбах. Из сплоток вода с помощью ответвлений и деревянных шиберных заслонок распределялась между соседними промприборами.
Для отдельно расположенных приборов воду в шлюз перекачивали при помощи насосов.
Для улавливания металла дно шлюза выкладывалось резиновыми ковриками с рифлёной поверхностью — «матами». В верхней части шлюза, куда поступали пески и вода, маты покрывались массивными литыми колосниковыми грохотами или сварными — из полосового железа. Падая на них с ленточного транспортёра, грунт размельчался. В средней и нижней части шлюза маты покрывались «трафаретами» — стальными листами с круглыми отверстиями диаметрами в два-четыре сантиметра. Трафареты служили для прохода через их отверстия на дно шлюза (на маты) золота вместе со шлихами, содержащими гранаты и другие полезные минералы, для предохранения металла от вымывания потоком воды и от сноса его в отвал. Трафареты укладывались на дно колоды на плинтусах, толщиною в три – четыре сантиметра.
Промприборы сооружали за границей полигона, для экономии лесоматериалов часто на торфяном отвале.
Заключённые, работавшие у шлюза, с помощью скребков с длинными деревянными ручками разбивали связанные глиной комья породы и помогали «хвостам промывки» (гальке, гравию, щебню, дресве и песку), увлекаемых водным потоком, перемещаться по трафаретам шлюза в отвал. Нередко попадавшиеся валуны извлекались из колоды вручную и выбрасывались вниз с прибора.
Высота шлюза над отвалом по мере отработки полигона постепенно уменьшалась, и отвал приходилось периодически разгребать лопатами и скребками, сбивая верхушку его — расчищать место для новых порций хвостов промывки. Когда отвал начинал «подпирать» шлюз для выхода промытых песков за границу отвала шлюз удлиняли «вадами» — корытообразного профиля металлическими желобами, последовательно уложенными с небольшим уклоном в сторону основания отвала.
Хотя вады тоже часто «забуторивались» и для перемещения грунта по ним приходилось прилагать немалые усилия, работая скребками и лопатами, гладкое дно их значительно облегчало труд отвальных. По дну вад отходы промывки передвигались легче, вады позволяли получить более пологий отвал и разместить в нём больше промытой породы.
В начале смены, когда съёмщик в присутствии горного мастера и охранника снимал трафареты и извлекал со дна шлюза «шлихи», содержащие золото и другие полезные металлы и минералы, рабочие отвала передвигали вады в сторону, где отвал был круче и было больше места для сброса хвостов промывки.
Здесь под небом седым, в Колыме, нам родимой,
Слышен звон кандалов, скрип тюремных дверей,
Люди спят на ходу, на ходу замерзают,
Кто замёрз, тот и счастлив — его больше не бьют.
Из лагерных стихов
За время промывочного сезона, продолжавшегося на Колыме со второй половины мая до конца сентября, нашу бригаду три раза переводили с одного полигона на другой, с одного промприбора на следующий. Как и большинство заключённых в бригаде я работал в забое: кайлил грунт, насыпал его в тачку и по деревянным трапам отвозил и разгружал в бункер промприбора.
Забойные трапы представляли собой сеть довольно узких досок, проложенных цепочками от каждого забоя к бункеру промприбора, куда стекался со всех участков полигона грузопоток добытых песков. Доски подстругивались на стыках и соединялись между собой стальными пластинами, скобами или просто гвоздями. Вблизи бункера и по главным магистралям трапы тянулись парами: грузовой трап из более широких и массивных досок, плотно прилегавших к выровненному под ними грунту, и холостой, обработанный и уложенный не столь тщательно. По грузовому трапу гружёные тачки устремлялись к бункеру, по холостому — пустые возвращались к забоям. К каждому забою подходили ответвления трапа («усики») в виде одиночных или двух последовательно уложенных досок.
Забойщики работали обычно парами. В распоряжении каждого из них была тачка, кайло и лопата. Один из работяг кайлил грунт и насыпал его в тачку, в то время как его напарник отвозил и высыпал в бункер уже загруженную песками вторую тачку. Через некоторое время забойщики менялись ролями.
Катать гружёную тачку по трапу — дело нелегкое и требует физической силы и навыка. Как и езда на велосипеде умелое управление тачкой требует определённого времени на освоение процесса. Для облегчения работы центр тяжести тачки во время откатки должен находиться вблизи отвесной линии, проходящей через ось колеса. Но нам времени на обучение не давали, с первого же дня требуя выполнение нормы. Особые трудности забойщик испытывает при переходе колеса тачки с доски на доску, при откатке её на подъём к бункеру промприбора.
Поначалу колесо тачки довольно часто соскакивало у меня с трапа на почву, грунт частично рассыпался и град отборной матерщины забойщиков, кативших тачки сзади по тому же трапу, заставлял меня шевелиться: быстро ставить колесо тачки на трап или убирать её в сторону.
Трудности я испытывал также из-за близорукости, которая до войны у меня была минус три с половиной диоптрия, а на прииске уже подбиралась, вероятно, к шести. Мои очки разбились ещё в контрразведке, запасных не было, достать новые в послевоенное время было трудно, и с тех пор я ходил без очков. В лагере зрением не интересовались: ложку мимо рта не проносишь — значит и тачку катать сможешь. Впрочем, ложек в лагере не было: жидкую лагерную баланду выпивали «через борт» — край миски.
Ёмкость тачки была примерно 0,1 – 0,12 кубометра, и полностью гружённая она весила около двухсот килограммов. Для выполнения сменной нормы нужно было накайлить более сорока тачек крепкого иногда смёрзшегося грунта, загрузить его в тачку и откатить к бункеру на расстояние до ста — сто пятидесяти метров. Для звена из двух человек эта норма удваивалась.
В давние времена — ещё про Берзине — в целях наглядной агитации — в некоторых бригадах для очень сильных мужиков атлетического телосложения с развитой мускулатурой изготавливали «красные тачки», ёмкостью в полкубометра. Обслуживали рекордсмена два здоровых мужика: один из них кайлил грунт, другой наваливал его в тачку, пока тачечник увозил к бункеру другую — гружёную тачку. Норму питания для таких стахановцев не устанавливали: повара кормили их от пуза. Для них столики в столовой устанавливались на сцене, имевшейся на случай концерта художественной самодеятельности, митингов или собраний. Работники столовой превращались в официантов и обслуживали ударников лагерного труда как в ресторане. Когда я работал на прииске, не было уже ни здоровых мужиков, ни красных тачек, ни усиленного питания.
Во время войны и в первое время после окончания её на Колыме были в основном американские продукты, одежда, машины, оборудование и инструменты. Очень удобными были американские лопаты. Шейка для насадки черенка была изогнута так, что центр тяжести гружёной лопаты был ниже оси ручки, — работать ею было легко. Лопата была совковой, но имела острый и прочный штык, позволявший легко врезаться в грунт. За хорошую лопату, кайло или тачку забойщики нередко дрались.
Мы, казалось, потеряли уже всё — нечем больше дорожить, сама жизнь не мила. И всё же страшно огорчались, если попадался плохой забой, лопата или тачка, если в столовой доставалась жидкая похлёбка, пайка без «горбушки», которая была суше и больше по объёму, чем «срединка». Как повествует лагерная прибаутка, зэка жалуется соседу: «Всю ночь не спал — горбушку ждал. Срединку дал… Твой рот едал!» Несмотря на физическое и умственное истощение, доходяги, безропотно подчинявшиеся надзирателям, конвоирам и бригадирам, часто проявляли агрессивность во взаимоотношениях между собой и готовы были сцепиться друг с другом по самому незначительному поводу:
«Меня все бьют, так почему же я не могу ударить более слабого за то, что тот не там встал, не так повернулся, не отошёл в сторону, когда я нёс в столовой миску с горячим супчиком?»
Добрые чувства к соседу в каторжных условиях приисков исчезали, как невостребованные.
Моя работа на прииске тоже начиналась с забоя. Золотоносный песок я ранее представлял себе наподобие желтоватого морского или речного песка. Но тут я увидел тёмно-серую сцементированную глиной породу, мало ассоциирующуюся с её названием.
Как-то подошел ко мне вохровец и спросил:
— Что, новенький? Небось, первый раз тачку катаешь? Тяжело с непривычки?
Это был единственный случай, когда я услышал от охранника слова сочувствия, обращённые к заключённому. Я разогнул спину, облокотившись на лопату, — воспользовался случаем, чтобы минуту-другую передохнуть.
— Ничего! Привыкнешь, если жить хочешь! Летом хоть не холодно. А вот зимой, когда задуют ветрá, мороз ударит под сорок градусов. Ну а теперь работай, а то не заработаешь на пайку, — неодобрительно сказал, отходя от меня, вохровец.
Для нас, новичков, жизнь и работа на прииске казалась каким-то кошмаром. Вероятно, так оно и было. Но бывалые лагерники утешали нас: «Трудно только первые десять лет, а потом привыкнешь. если не подохнешь раньше или не станешь инвалидом».
Участок россыпи отрабатывался от бункера промприбора в сторону границ полигона. Отработку забоя без применения механизации осуществляли в то время на полную мощность пласта песков, захватывая 20 – 30 сантиметров коренных пород в подошве его. Здесь, в нижней части пласта песков на границе с коренными породами, находилась самая обогащённая часть россыпи — «спай», и опробщики следили, чтоб забойщики тщательно «задирали» почву, не оставляя в ней драгоценного металла. Отработанные участки полигона зачищались лопатами и подметались проволочными мётлами.
По мере подвигания забоя, вдоль всего фронта работ через каждые 20 – 30 метров на всю мощность песков временно оставляли маленькие целики золотоносных песков («тумбочки»), размером примерно один на один метр. Каждый день замерщик, измеряя от них рулеткой уходку забоя, ширину и мощность отработанного участка, определял объём песков, выработанный бригадой за сутки. При удалении забоя от целиков на 10 – 15 метров старые целики «погашались», а вместо них оставлялись новые — у «груди забоя».
По проценту выполнения нормы за последние три дня устанавливалась категория питания и, прежде всего, хлебная пайка. Перевыполнявшие производственную норму забойщики получали по 1200 граммов хлеба, на повременной работе — по 900 граммов. Наименьшая пайка для не выполнивших норму, но вышедших на работу заключённых, была 600 граммов.
Не выполнивших норму часто оставляли в забое ещё на два часа после конца смены. Систематически перевыполнявшие норму зэка получали «премблюдо»: дополнительную порцию каши или рыбы и пончик, изжаренный в топлёном жире морзверя.
Если проштрафившийся работник кухни или столовой попадал в бригаду забойщиков, изнурённые голодом и непосильным трудом горнорабочие злорадствовали: «Зажрался, сука, на наших пончиках! Ничего! Скоро поймешь, как вкалывают работяги в забое!»
Питание забойщиков всецело зависело от бригадира, который мог и договориться с замерщиком, и перераспределить выполненную работу между членами бригады. К концу месяца, когда маркшейдер производил тахеометрическую (инструментальную) съёмку забоя и нивелировку отработанной площади по пятиметровой квадратной сетке, всегда выявлялись «приписки» замерщиком лишнего объёма. Но забойщики свои пайки уже съели, а зарплату они всё равно не получали, да и не интересовались, полагается она им или нет, так как на эти деньги в лагере ничего нельзя было купить: ларьков для заключённых в приисковых лагерях в то время не было. Зарплату забирал блатной бригадир, выделяя из неё небольшую сумму, чтобы подмазать замерщика, технарядчика, нормировщика, горного мастера.
Основной валютой в лагере была пайка хлеба и махорка, причем куревом интересовались, как правило, лишь лагерные «придурки» — заключённые, выполнявшие в лагере административные функции или не работавшие на общих работах. На прииске Марины Расковой это были блатные или зависящие от них фраера: медработники, бухгалтеры и технарядчики, рассчитывавшие нормы выработки для работяг и впоследствии определявшие процент их выполнения.
Норма выработки существенно зависела от расстояния транспортировки грунта к бункеру промприбора, и кроме приписки объёмов всегда приписывалось и расстояние откатки. Иногда записывались работы, не выполненные вообще, как, например, некоторые противопаводковые ГПР (горно-подготовительные работы), учесть которые было невозможно, а проверить выполнение — тем более: размыло дамбу или плотину, заилило зумпф (котлован для стока воды) или канаву, а потом пришлось их восстанавливать или расчищать. В лагере такие работы назывались «разгонкой дыма, трамбовкой бушлатов».
В условиях многолетней или, как на Колыме говорили, «вечной» мерзлоты, простиравшейся на глубину до двухсот метров, даже в летнее время забой оттаивал не более чем на 30 – 40 сантиметров в сутки. Каждому звену из двух человек обычно выделялся участок забоя протяженностью 10 – 12 метров. На добыче песков на полигоне в смену работало до десяти таких звеньев. Кроме того, одно звено иногда работало на «задирке» почвы, одно — на проходке или углубке «разрезной» канавы, расположенной вдоль всего полигона по тальвегу россыпи — наиболее низкой его части, куда стекалась со всего полигона вода оттаявших горных пород.
Ниже полигона по течению ручья разрезная канава продолжалась в виде «капитальной» канавы, прорезавшей всю толщу торфов и песков и выносившей потоки воды с полигона далеко за его пределы. Капитальная канава проходилась отдельной бригадой обычно в зимнее время с применением ручного бурения шпуров и взрывных работ. При большой мощности торфов и малом уклоне долины ручья, для откачки стекающей с полигонов воды вместо капитальной канавы в нижней части разрабатываемого участка россыпи выкапывали «зумпф» (котлован) и устанавливали возле него насос.
На шлюзе промприбора работало обычно двое-трое заключённых, разбивавших скребками куски породы, поступающей с транспортерной ленты; ещё двое-трое работало на отвале, переставляя вады и сгребая с них хвосты промывки в отвал. Работа была легче, чем в забое — иногда можно было передохнуть, да и пайка в 900 граммов хлеба была обеспечена. Но и здесь в солнечную сухую погоду, когда напор воды, поступавшей в колоду со сплоток или перекачиваемой насосом, был невелик, вады и шлюз забутаривались — заполнялись хвостами промывки; начинался аврал: сначала пинки и затрещины от звеньевого и бригадира, а затем уже реальная помощь — снимали одно-два звена забойщиков для работы на отвале.
Легкой считалась работа траповщика, прокладывавшего деревянные пути от забоев к бункеру и следившего за их состоянием. На него же возлагалась обязанность ремонта тачек и установки столбов для освещения забоев и трапов, когда белые ночи покидали полигон. Траповщиком обычно назначали мужика, имевшего навыки в плотницком деле.
Систематическое опробование песков выполнялось геологической службой участка прииска. По завершении вскрыши торфов и перед окончанием промывки песков на всей территории полигона проходились в почве по пятиметровой квадратной сетке «лунки» — небольшие углубления, порода из которых промывалась лотком в специальном металлическом зумпфе или просто в канаве.
Для оценки мощности золотоносного пласта и распределения металла в нём у забоев проходились «борозды» на всю мощность пласта. Пробы отбирались через 0,2 метра по мощности и промывались каждая отдельно. Наконец, для определения среднего содержания золота на разных участках полигона отбирались «валовые» пробы, объёмом в полкубометра. Порода набиралась в ендовку — мерный ящик ёмкостью 0,02 кубометра — и промывалась лотком, а иногда и на проходнушке («бутаре»).
Для оперативного опробования по заданию горного мастера в бригаде также выделялся опробщик. Работа была легкая, но требовала определённого навыка. В лоток, выдолбленный из целого куска дерева, набирался золотоносный песок и в каком-либо водоёме (чаще всего это была разрезная канава) порода осторожно перемешивалась скребком, так чтобы золото осело на дно лотка. При этом промытая порода постепенно сбрасывалась с лотка скребком.
Промывка лотком была, вероятно, самым древним и малопроизводительным способом добычи золота. Тем не менее, старатели до сих пор широко пользуются им. Для экономии взрывчатки и лесоматериалов бункер промприбора обычно не заглубляли на проектную глубину, и верхняя часть его возвышалась над уровнем «плотика» — подошвы забоя. Вследствие этого трап у бункера имел довольно значительный подъём, и один из заключённых: «бункеровщик» (или, иначе, «крючковой»), зацепив передний конец тачки похожим на кочергу крюком с длинной ручкой, помогал тачечникам втаскивать её на площадку у бункера и опрокидывать. Этим же крюком он счищал со стенок бункера налипшую породу.
На прииске Марины Расковой в то время не было электрической сети. Бараки скупо освещались коптилками. Вахта, сторожевые вышки, вольный посёлок, лагерная столовая и амбулатория получали электроэнергию от «паровых движков» — передвижных локомобильных электростанций, состоящих из объединённых в один агрегат парового котла, поршневой машины и генератора электрического тока. Электроэнергией снабжались и промприборы, на которых она использовалась для приведения в движение ленточного транспортёра, для освещения полигона ночью в осенние месяцы, а иногда и для работы насоса.
Уголь на прииск в то время не завозили, и паровой движок работал на дровах. Лес привозили на телеге с лесозаготовительного участка, на котором работали расконвоированные заключённые, в основном бытовики с небольшими сроками. На движке работал один моторист, и для распиловки леса и колки дров бригадиры забойных бригад поочередно выделяли двух рабочих. Движок пожирал много дров: два человека с трудом справлялись с заготовкой их, но всё же работать здесь было значительно легче, чем в забое. Работа была повременной и обеспечивала скромную, но стабильную пайку.
Бригада Володина, в которой я работал, состояла в основном из доходяг, ослабленных продолжительным голодом, и пожилых людей с подорванным здоровьем. План бригада не выполняла, и мы сидели на голодном пайке.
Если работа была в дневную смену, обед на полигон приносил дневальный и кто-либо из освобождённых от работы заключённых. Обедали поочерёдно, не выключая промприбора. В дождливую погоду мы возвращались в зону промокшими до костей. В безоблачную погоду чувствовали себя комфортнее, если этот термин применим к каторжному труду доходяг на полигоне. В эти дни мы внимательно следили за солнцем, за тенью от ближайших предметов и безошибочно определяли, когда принесут обед, когда придёт другая смена.
Каким наслаждением для нас было войти после конца смены в знакомые ворота родной зоны, почувствовать относительную свободу: от тяжёлой работы, от свирепого бригадира и жестоких конвоиров.
В барак входили в клубах пара.
Ногами топая в сенях,
И сразу падали на нары,
Тяжёлых валенок не сняв.
А хлеб несли из хлеборезки,
Был очень точно взвешен он,
И каждый маленький довесок
Был щепкой к пайке прикреплён.
О, горечь той обиды чёрной,
Когда порой по вечерам
Несдавшему дневную норму
Давали хлеба двести грамм.
Зона расширялась, строились новые бараки, работали плотники, к зоне подвозили лес. Его сбрасывали недалеко от вахты, и конвоиры часто после работы заставляли нас подносить лес к строящейся зоне или к баракам. Ослабленные голодом и непосильным трудом мы хватались за длинное тяжёлое бревно втроём или вчетвером, так как вдвоём поднять его уже не могли. Под бушлатами и телогрейками вохровцу не было видно, что от нас остались лишь кожа да кости, и он безуспешно пытался отогнать от бревна лишних з/к.
Как только нас оставалось двое, после первого же шага наши ноги подкашивались и выпрямить колени мы были уже не в силах — падали под тяжестью бревна, сбрасывая его с плеч, даже не заботясь о том, что оно может покалечить напарника. Наконец, устав от безуспешных попыток наладить порядок, вохровец махнул на нас рукой, разрешив работать по собственной технологии.
В бараке все окружали печку, протягивая к ней озябшие руки, стараясь ухватить частичку тепла. Несмотря на окрики дневального, требовавшего открыть доступ тепла печки ко всем углам барака, никто не отходил от неё. Тогда дневальный брал палку (по лагерному «термометр») и, огрев ею спины работяг, сквозь зубы цедил:
— Без дрына как дурные!
Вечером мы не спешили в столовую. Никто не хотел заранее занимать очередь, и почти всегда мы оказывались в хвосте её. Часто доходяги оставались в столовой собирать миски в конце завтрака, обеда или ужина в надежде получить от раздатчика черпак баланды, но часто получали вместо этого черпаком по лбу. Прождав полчаса или более, выпив жидкую едва тёплую баланду, мы отправлялись в барак, где спали на голых нарах или просто на полу, не раздеваясь и не снимая ботинок.
В бригаде мало разговаривали, не интересовались друг другом. Война раскидала всех так, что у многих лагерников не осталось никаких связей с материком. Мало кто получал письма, тем более — посылки. Казалось, что не было ни материка, ни войны, ни довоенного мира, в котором тоже радостей было мало. Все мысли заключённых были сосредоточены на скудной пище, приятном непродолжительном сне и тяжёлой работе в золотых забоях; на остальное уже не хватало ни сил, ни времени.
Если зэка мог ещё думать о чем-либо другом, это означало, что он попал не в худший лагпункт, не на самую тяжёлую работу, что ещё не опустился на дно лагерного существования. Голод и тяжкий труд для заключённого были страшнее рабства. С неволей он мог ещё смириться, непосильный труд вытягивал из истощённого систематическим недоеданием человека последние жилы, надрывал сердце, иссушал мозг. Ложась на нары или на пол, мы быстро засыпали. Казалось, недавно легли, а уже раздавался зычный голос дневального: «Подъём!»
У двери стоял узкий жестяный жёлоб, обычно наполненный водой, с несколькими сосками в нижней части его. Работяги, как правило, умывальником не пользовалась; некоторые из них подходили к нему, если там была вода, смачивали кончики пальцев, глаза, нос и щёки, чтобы немного взбодриться после сна. Мыла и полотенец не было. В бараке мы получали хлебную пайку и съедали её, не дожидаясь завтрака или ужина. В столовой, преодолев очередь, выпивали через борт миски баланду, съедали с костями и головой кусок солёной «ржавой» селёдки и выпивали, тоже из миски, «чай», в котором не было привычного по воле чаю и трудно было ощутить вкус сахару.
После завтрака мы отправлялись на развод, строились побригадно перед вахтой. Чтобы никто не опаздывал на развод и не задерживал бригаду, дневальный выгонял на время развода всех из барака, кухонный работник — из столовой, санитар — из амбулатории. Перед вахтой работяги разбирались по пятеркам; бригадир или его помощник проверял число вышедших на развод заключённых. Если кого-нибудь не хватало, бригаду отводили в сторону и посылали искать отсутствующего в барак, в столовую, в санчасть, в уборную. Опоздавшему доставались пинки и тумаки не только от бригадира, но и от своих коллег — никто не хотел стоять лишние минуты на ветру или на морозе перед закрытыми воротами, хотя и на работе ничего приятного нас не ожидало.
Наконец, ворота со скрипом отворялись, и процедура развода начиналась. Подойдя к вахте, перед строем пересчитывавших нас надзирателя, дежурного вахтёра, начальника конвоя, нарядчика и бригадира мы по пятёркам продвигались к воротам. Нарядчик, вынимая последовательно из матерчатого бумажника карточки членов бригады, называл фамилию заключённого, на что этот зэка должен был ответить, сообщив свои данные: имя, отчество, год рождения, статью, срок, после чего нарядчик произносил: «Проходи!» и заключённый, пройдя через вахту, занимал место в пятёрке за зоной. После вывода очередной бригады за зону и команды: «Разберись по пятёркам!» надзиратель, дежурный вахтёр и начальник конвоя вновь пересчитывали зэка, записывали на своих фанерках число вышедших на работу, и если счёт у проверявших сходился, бригаду передавали начальнику конвоя, которому нарядчик вручал и матерчатый бумажник с карточками заключённых. Затем начальник конвоя выходил вперед и произносил ежедневную молитву: «Внимание, бригада! В пути следования строй не нарушать, не разговаривать, не растягиваться, не отставать. Шаг влево, шаг вправо считается побегом. Конвой применяет оружие без предупреждения. Шагом марш!» В лагере эту прибаутку переиначили: «Шаг влево — агитация, шаг вправо — провокация, прыжок вверх считается побегом».
По дороге на работу или с работы заключённые должны были не нарушать строй, держать руки за спиной; приближаться к конвоирам ближе, чем на десять метров, не разрешалось. Идя на работу или с работы, мы, опустив голову, глядели вниз, под ноги, или в спину впереди идущих, не замечая красоты суровой колымской природы.
Летом мы работали без выходных дней, а фельдшер освобождал заключённых от работы лишь в крайнем случае. Почти каждый день были «отказчики». Нарядчик старался вытолкнуть отказчика за вахту, отказчик упирался, норовил остаться в зоне, так как знал, что, если конвой его примет и поведёт на работу, бригадир «филонить» ему не даст. Если отказчик оказывался победителем и нарядчик решил махнуть на него рукой, его отправляли в подконвойку, откуда тоже выводили на работу, уже с собакой, но на более лёгкую.
Два раза за четыре месяца промывочного сезона нас после работы водили в баню. Это была неприятная процедура, так как осуществлялась за счёт нашего сна. Баня была ещё недостроена, в ней гулял ветер. Со строительством её не спешили, так как в первую очередь плотники должны были возводить промприборы, расширять лагерную зону, строить бараки. Баня находилась за зоной. Приводили нас туда под конвоем. Одежду мы сдавали в вошебойку — «в прожарку» или, точнее, «в пропарку», так как возвращали её обычно влажной. Для мытья каждому выдавали по черпаку — литров на пять — тёпленькой воды и по микроскопическому кусочку хозяйственного мыла, который трудно было даже удержать в руке.
Узнав, что в лагере есть КВЧ, я побрёл туда в надежде достать лист бумаги и карандаш, чтобы написать домой маме о том, что жив, и сообщить ей свой новый адрес. Начальницей КВЧ была жена начальника ОЛПа, но она редко появлялась в лагере. Женское присутствие было несвойственно для приисковой лагерной жизни, и заключённые смотрели на женщину, как на что-то диковинное, экзотическое. Она смутно напоминала невольникам о существовании другой, нелагерной жизни.
В комнате КВЧ находился единственный заключённый сотрудник — художник, работа которого состояла в изготовлении зовущих нас на трудовые подвиги плакатов, в изобилии украшавших лагерные подразделения и промприборы. Работник КВЧ сказал мне, что для писем у него бумаги нет, но что я смогу достать её в бараках.
Действительно, мне удалось за полпайки хлеба раздобыть небольшой листок обёрточной бумаги светло-коричневого цвета из-под аммонита. Продавец вручил мне и тупой карандаш, которым я в его присутствии нацарапал несколько строк, сообщив маме свои новые координаты. Сложенное треугольником письмо я опустил в почтовый ящик, висевший на стене барака, в котором находилась КВЧ.
После ужина проводилась поверка. Нас выстраивали на плацу у вахты, где обычно собирались мы на развод, и бригадир, а чаще его помощник, проверял все ли на месте. На время проверки дневальный выгонял всех из барака. Затем приходил нарядчик, снова подсчитывал доверенную ему наличность, и когда «дебет с кредитом сходился», шёл на вахту за надзирателем для окончательной, пофамильной, проверки. В сильный дождь поверка проводилась в бараках. После поверки каждого из бараков, он закрывался снаружи, чтобы никто не мог выйти из него до окончания поверок в остальных бараках.
Губы бескровные, веки упавшие,
Язвы на тощих ногах.
Вечно в воде по колено стоявшие,
Ноги опухли, колтун в волосах;
Ямою грудь, что на заступ старательно
Изо дня в день налегала весь век.
Ты приглядись к нему, Ваня, внимательно:
Трудно свой хлеб добывал человек!
Я работал, напрягая все свои силы, но с каждым днём их становилось всё меньше, да и навыков работы в забое у меня не было. Выработать приличную пайку я уже не мог и получал попеременно 600 или 900 граммов хлеба и скудный приварок. В нашей бригаде все были доходягами, новичками в горном деле, объект работы для выполнения норм был самым невыгодным. Сначала я работал в забое, но как-то бригадир Володин подошёл ко мне и сказал:
— Старик на отвале запарился, отвал подпирает колоду. Иди, поможешь ему!
На отвале я увидел пожилого человека — Коровкина, бывшего крестьянина, оставшегося во время войны в оккупации и чем-то провинившегося перед Советской властью. Он безуспешно пытался разгрести скребком нарастающий вал «гале-эфелей» — отходов промывки золота, уносившихся со шлюза промприбора в отвал слабым потоком воды. Когда-то крепкий мужик, теперь с подорванным тяжёлой работой и скудным питанием здоровьем он задыхался и поминутно останавливался, чтобы отдышаться.
Вдвоём мы довольно легко справились с потоком отходов промывки и были довольны, что могли минуту-другую передохнуть.
На следующий день мы снова работали вместе. С утра вода шла неплохим напором, и с её помощью мы справлялись с потоком гальки и песка. День был солнечный, и во второй половине дня воды со сплоток в шлюз стало поступать всё меньше. Мы прилагали все усилия, чтобы разгрести скребками и лопатами канавку для выхода промытой породы вниз к подножью отвала. Всё реже нам это удавалось. Выбивались из последних сил, но справиться со стремительно несущемся с колоды потоком отходов промывки мы уже не могли. С трудом разработанная в отвале канавка мгновенно заиливалась, засыпалась новой порцией гальки и эфелей (мелкой фракции промывки).
— Делай же что-нибудь! — кричал мне Коровкин.
Но оба мы ничего сделать не могли. Тогда он в отчаянии стал бить меня скребком: ему казалось, что я умышленно плохо работаю. Я отскакивал в сторону, а затем мы снова принимались за свою непосильную работу. С трудом доработали до вечера.
Коровкин зашёл после работы в санчасть, и фельдшер освободил его на один день от работы. Я же на следующий день попросился снова в забой. Хоть и тяжёлая работа и вряд ли я выполню норму, но я не буду ни от кого зависеть — что заработаю, то и получу.
И несчастной толпой шли потом предо мной
Сонмы плачущих, сонмы скорбящих,
Истомлённых под гнётом вседневной нужды
И без крова по свету бродящих,
Сонмы бледных, согнутых болезнью людей
И о хлебе насущном просящих!
Как когда-то в Киеве у меня снова появились приступы кашля и стали отекать ноги. Я зашёл в санчасть. Приём больных заканчивался, и я был последним. В амбулатории был фельдшер Молчанов и начальник санчасти Могучий. В действительности фельдшер был почти врачом, так как арестовали его на последнем курсе мединститута. Молчанов осмотрел меня, выслушал легкие и задумчиво сказал:
— Надо бы тебя перевести временно на более лёгкую работу, но на прииске такую сейчас найти трудно. Поговорю с нарядчиком. Какая у тебя специальность? — спросил он.
Я сказал, что учился на втором курсе физмата Одесского университета.
— Как же это? Арестовали тебя в восемнадцать лет. Когда же ты успел? — усомнился он, зная, что заключённые часто присваивают себе специальности, о которых сами имеют смутное представление.
— Не верите? Можете меня проэкзаменовать.
Молчанов и Могучий в ответ на мой вызов только улыбнулись.
Оба они тоже были из Одессы: Могучий окончил в 1937 году Одесский медицинский институт, успел немного поработать на свободе, но вскоре был арестован, попал на Колыму и лишь недавно освободился из лагеря; Молчанов учился там же немного позже и уже с институтской скамьи поехал за ним вдогонку осваивать Север. Оказалось, что физику преподавал им профессор Дмитрий Дмитриевич Хмыров, который во время оккупации заведовал кафедрой теоретической физики Одесского университета. Он умер в 1943 году и, хотя был уже стар и болен, до последних своих дней приходил на работу и читал лекции.
Видно было, что медики хотели мне помочь, но не знали, как это сделать. Могучий сказал, чтобы его коллега записал меня в список освобождённых от работы, а я — чтобы утром зашёл в санчасть. На следующий день после развода я побрёл в амбулаторию, и Молчанов поручил мне профильтровать несколько растворов.
На приисках настойки, отвары и растворы для внутривенных, внутримышечных и подкожных инъекций приготовляли непосредственно в санчасти прииска, обязанность выполнения этой работы ложилась на лагерного фельдшера. Имелся в санчасти и самодельный перегонный аппарат, с помощью которого получали дистиллированную воду для инъекций. Иногда эта аппаратура использовалась и для производства самогона. Заметив на столе какую-то медицинскую книгу, я стал её читать. Эта была первая книга, увиденная мною со дня отъезда из Киева.
Несколько дней я числился освобождённым от работы и трудился в амбулатории. Во время вечернего приёма моей обязанностью было отбирать карточки больных и подавать их Молчанову для записей. Из-за близорукости и неразборчивости почерков я иногда путал карточки, вкладывал их в картотеку не по алфавиту, а затем долго копался, разыскивая нужную фельдшеру. Это раздражало его. Встречая меня в амбулатории, рабочие нашей бригады замечали с некоторой завистью:
— Повезло пацану! И месяца не проработал в бригаде как устроился в санчасти.
А я в санчасти никакой для себя перспективы не видел. После нескольких дней отдыха почувствовал себя значительно лучше: отёки на ногах немного спали, кашель прошёл; и я решил выйти на развод с бригадой, полагая, что после кратковременного отдыха, смогу, наконец, хорошо поработать в забое.
— Ты же освобождён, — сказал мне бригадир.
— Я не болен и выйду на работу, — ответил я твердо.
— Ну, как знаешь, но на работе надо вкалывать!
Все попытки выполнить норму оказались тщетными. Несмотря на рукавицы, на руках сначала появились волдыри, затем мозоли, а мышцы от работы не развивались, а с каждым днем лишь утончались.
Не видя слёз, не внемля стона,
На пагубу людей избранное судьбой,
Здесь барство дикое без чувства, без закона
Присвоило себе насильственной лозой
И труд, и собственность, и время земледельца.
Склонясь на чуждый плуг, покорствуя бичам,
Здесь рабство тощее влачится по браздам
Лет десять назад, когда начальником Дальстроя был Эдуард Петрович Берзин, заключённых на Колыме было немного, однако уже с 1937 года число их стало быстро возрастать. Строились дороги, вырастали посёлки, начали работать заводы. Повысилась и добыча золота, стали открываться всё новые прииски в верхнем и среднем течении Колымы и на её притоках.
Блатные в то время в соответствии со своими законами совсем не работали, говорили: «Я приехал сюда не пахать, не косить, а выпить да закусить». Даже родилась поговорка: «По фене ботает (на блатном жаргоне разговаривает), нигде не работает». Охрана была малочисленна, трасса вообще не охранялась и была под контролем у воров, значительная часть которых находилась в бегах. Машины с грузами для приисков и посёлков ездили без охраны, и снять по дороге пару ящиков или мешков с продуктами для воров было делом несложным. Многие воровские шайки затерялись в Магадане, к тому времени уже небольшом городе. Бандитизм в нём стал обычным явлением. Воровские малины, контролировавшие различные районы города, выясняли между собой отношения с поножовщиной. Впрочем, обычно эти потасовки заканчивались примирением враждующих сторон, братанием и даже объединением сил для совместных грабежей.
Уже при Берзине на Колыме были политические заключённые, среди которых немало специалистов: врачей, инженеров, техников, мастеров, квалифицированных рабочих. Кроме строительства дорог и домов в Магадане и в других посёлках создавались ремонтные мастерские, строились фабрики и заводы для изготовления промприборов, ремонта транспорта, горных машин и оборудования, регенерации резины, производства кирпича, железобетона. На 72-м километре в посёлке Стекольном был выстроен завод для изготовления оконного стекла, на нем же реставрировались электролампы. Требовались квалифицированные специалисты. Выгодно было использовать заключённых: платили им значительно меньше, а трудились они по двенадцать часов в сутки. В случае необходимости их можно было без всяких хлопот перевести на другую работу, в другой лагерь.
Заключённые при Берзине работали врачами, инженерами и даже на административных должностях, не считаясь со временем, так как других забот и интересов в лагерях у них не было. Заинтересовать заключённых в добросовестном труде можно было улучшением питания, бытовых условий, зачётом рабочих дней, досрочным освобождением из лагеря. Берзин понимал, что голодный человек в суровых колымских условиях, когда цингой болел почти каждый, не сможет хорошо работать, и старался обеспечить их достаточным питанием и тёплой одеждой. После расстрела Берзина как руководителя «антисоветской правотроцкистской повстанческой террористической организации», когда начальником Дальстроя стал К. А. Павлов, а начальником УСВИТЛа (Управления северо-восточными исправительно-трудовыми лагерями) — Гаранин, и позже при сменившем Павлова Никишове положение невольников резко ухудшилось.
Все заключённые: условно-досрочно освобождённые при Берзине, колонисты и бесконвойные были водворены обратно в лагерь, а политические были переведены на общие работы; нормы выработки значительно увеличили, а паёк резко сократили. В соответствии с передовой теорией производительность труда в стране социализма должна была неуклонно расти, в том числе и на каторжных работах у истощённых систематическим недоеданием заключённых.
В лагерях начался голод, резко возросла смертность. Берзинская политика «пряника» была отброшена, как не соответствующая принципам перевоспитания врагов народа и вредителей. Единственным средством воспитания стал «кнут» — голод заставит заключённых работать, как следует. А если не выдержат? Лагерное начальство это не беспокоило, так как этапы из Владивостока, а затем из Находки, бухты Ванино непрерывным потоком с начала навигации в мае и до конца декабря направлялись в бухту Нагаево. Весной и поздней осенью караваны океанских кораблей с невольниками проводил ледокол.
Карп Александрович Павлов — бывший начальник НКВД Крымской АССР, майор госбезопасности (комбриг по общевойсковому табелю о рангах), — приняв пост директора Дальстроя, решил наладить работу ужесточением режима для заключённых. При нём начались массовые расстрелы заключённых «за злостное невыполнение производственных норм выработки и саботаж на основном производстве».
Провинившихся сотнями отправляли в следственную тюрьму на Серпантинную, где тройка НКВД под председательством полковника Гаранина выносила им смертные приговоры. Для устрашения оставшихся в живых списки расстрелянных зачитывались в лагерях на поверках и разводах. Особенно много их было после зловещих поездок Гаранина на прииски. По рассказам заключённых Гаранин иногда лично расстреливал в лагере заключённых, отказывавшихся выйти на работу или систематически не выполнявших нормы выработки.
Ещё при Берзине на Колыму завезли троцкистов, которые потребовали для себя статуса политических ссыльных, обеспечения работой по специальности с оплатой труда по ставкам вольнонаёмных, размещения женщин в одних посёлках с мужчинами, совместного проживания супругов. Когда директор Дальстроя отказал им в их требованиях, часть троцкистов (около двухсот человек) объявила голодовку. Голодавших поместили в отдельные бараки на прииске Хатыннахе Северного ГПУ и стали принудительно кормить питательными бульонами, сгущённым молоком. Такое положение оставалось первое время и при Павлове. Однако затем, связавшись с наркомом внутренних дел Николаем Ивановичем Ежовым — главным палачом репрессивного ведомства, — он получил указание: «Саботажников отдавать под суд и расстреливать». Прочтя с удовлетворением доклад своего «железного наркома», Иосиф Виссарионович Сталин написал: «Своевременная мера!» Вождю не нужны были заключённые чего-то требовавшие. Он любил повторять: «Есть человек — есть проблема, нет человека — нет проблемы».
Проехав по приискам и лагерям, Павлов обнаружил большое число истощённых заключённых в полустационарах, не способных не только работать в забоях, но уже дойти до вахты, и приказал временно улучшить их питание. Но мера эта оказалась уже запоздалой. Являясь полновластным хозяином Дальстроя, Павлов даже при желании не мог накормить армию заключённых, так как получал с материка продукты строго в соответствии с нормой питания заключённых и выполненным планом золотодобычи.
Вскоре после посещения Павловым приисков Гаранина арестовали и расстреляли. Пустили слух, что настоящий Гаранин был убит по дороге на Колыму, а приехавший в Дальстрой был его двойником — замаскированным шпионом. Массовыми расстрелами он якобы пытался вызвать недовольство заключённых Советской властью, но был разоблачён приехавшей к нему в гости с материка сестрой настоящего Гаранина. Возможно, Павлов решил, что Гаранин слишком переусердствовал в уничтожении рабсилы, поставляемой на Колыму с большими издержками, или приказ о его аресте и расстреле пришёл из Москвы. Хотя массовые расстрелы прекратились, надежды заключённых на существенное облегчение своей участи после расстрела Гаранина не оправдались, и любовь их к Советской власти не вернулась.
Значительная часть заключённых, присылаемых на Колыму, были со слабым здоровьем, пожилыми или даже инвалидами. На все просьбы Павлова присылать только «полноценную рабочую силу, годную к тяжёлому физическому труду на приисках Крайнего Севера», руководящие органы НКВД не реагировали, так как во всех лагерях политзаключённые были предназначены только для общих тяжёлых работ, а разнарядка на поставку врагов народа на великие стройки коммунизма не сокращалась.
Перевод политзаключённых-специалистов на общие работы в соответствии с инструкциями из Москвы создал трудности на заводах и в мастерских края. И в конце 1938 года Павлов обратился к Ежову с просьбой освободить его от занимаемой должности, так как обеспечить руководство огромным хозяйством Дальстроя не в состоянии и пребывание его в должности начальника бесполезно.
Ежову в то время было не до Павлова — над ним самим уже нависли тучи: его помощник Берия доложил Сталину, что шеф собирает досье не только на всех сталинских приспешников, но и на самого Вождя. И Павлов был отозван из Дальстроя лишь через год, когда Ежов уже был расстрелян и новым хозяином наркомата внутренних дел стал Лаврентий Павлович Берия. С приездом на Колыму Ивана Федоровича Никишова и войной с нацистской Германией положение заключённых, особенно политических, ещё ухудшилось.
Хорошие хозяева берегли своих рабов и крепостных, как и домашний скот, так как заплатили за них деньги, и кормили, чтобы они могли хорошо работать. Нынешним хозяевам лагерей заключённые доставались даром, и они знали, что получат свежее пополнение, как только возникнет в этом необходимость.
В октябре 1939 года перед назначением на должность начальником Дальстроя И. Ф. Никишова, возглавлявшего до этого внутренние войска и органы НКВД ряда областей, Сталин вызвал его в Кремль для личной беседы. Вождь был доволен его «плодотворной работой» в качестве руководителя НКВД Ленинградской области, а затем Хабаровского края и сейчас, предоставляя ему неограниченную власть в новом обширном районе страны, напутствовал старого чекиста: «Государству необходимо золото — много золота, и получить его нужно любым способом. Колыма — главная кладовая драгоценных металлов в стране. Нам нужно многократно увеличить добычу золота, а людишек мы подбросим столько, сколько потребуется».
И Никишов был полон решимости выполнить задание партии и лучшего друга чекистов. Партия и правительство высоко оценили его усилия. За перевыполнение плана добычи золота и умелое руководство четвертьмиллионной армией заключённых Никишову во время войны были вручены ордена Трудового Красного Знамени, Ленина, Кутузова 1-й степени и Золотая звезда Героя Социалистического Труда. Более сотни тысяч заключённых отдали свои жизни за золото этой медали! Всего с середины 30-х годов до смерти Сталина на Колыме погибло более 700 тысяч заключённых.
Неуклонно поднимался Никишов и по служебной лестнице: комбриг, комиссар госбезопасности III-го ранга, генерал-лейтенант, кандидат в члены ЦК КПСС, депутат Верховного Совета СССР.
На Колыме Никишов проявлял свой жёсткий характер не только по отношению к заключённым, но и к провинившимся вольнонаёмным, независимо от занимаемых ими должностей: лишал отпусков, права выезда на материк, снимал с работы — вплоть до водворения в карцер. Если кто-нибудь из провинившихся напоминал ему, что он вольнонаёмный, Никишов отвечал: «На Колыме вольнонаёмные: я и моя жена, а остальные либо заключённые, либо подследственные».
Бежал я долго — где? куда?
Не знаю! Ни одна звезда
Не озарила трудный путь.
Мне было весело вдохнуть
В мою измученную грудь
Ночную свежесть тех лесов —
И только. Много я часов
Бежал и, наконец, устав,
Прилег между высоких трав;
Прислушался: погони нет.
М. Лермонтов
Уже при К. А. Павлове резко увеличилось число вохровцев: полностью контролировалась Колымская трасса, протянувшаяся на полторы тысячи километров от Магадана до Индигирки, Тенькинская трасса, дороги на Сеймчан, Середнекан и другие. Для предотвращения побегов были созданы «летучие отряды» чекистов — кавалерийские взводы, прочёсывавшие тайгу. Через каждые пятьдесят – сто километров на колымских трассах на КПП (контрольно-пропускных пунктах) солдаты проверяли документы всех проезжавших.
И всё же побеги были. Бежали из лагеря и блатные, и доходяги-фраера. Иногда шли голодные, без запаса еды, без плана и надежды, лишь бы вдохнуть последний раз вольный воздух тайги, пройтись за зоной без конвоя, а там. умереть от голода, холода или от пули стрелка.
Блатные готовились к побегу тщательнее, запасались едой, тёплой одеждой, холодным оружием. Иногда брали с собой фраера, чтобы по дороге убить его и съесть, если проголодаются. Бежали в основном в сторону Магадана, старательно обходя контрольные посты, или вдоль Кулинской трассы в Якутию, пересекая реки ночью на плотах или по зимнему льду. Но уйти от пули стрелка мало кому удавалось.
И в летний сезон моей работы на прииске Марины Расковой из одной бригады бежали в ночную смену трое заключённых-блатных — прямо с рабочего места. Запаслись едой, ножами, топором. Побег обнаружили в конце смены, перед возвращением бригады в лагерь. В погоню был послан отряд вохровцев с собаками. Беглецы шли на запад через сопки в сторону Якутии. Запутать следы им не удалось, и собаки пошли по следу. Охотники настигли свои жертвы в тридцати километрах от лагеря и всех перестреляли.
Через два дня их трупы привезли и оставили у вахты лагеря, чтобы все видели, что ожидает беглецов.
Расцветёт там сирень у тебя под окошком,
Здесь в предсмертном бреду будет только зима.
Расскажите вы всем, расскажите немножко,
Что на русской земле есть страна Колыма.
Расскажите вы там, как в морозы и слякоть,
Выбиваясь из сил, добывали металл.
О, как больно в груди и как хочется плакать,
Только птицам известно в расселинах скал.
Из лагерных стихов
В нашей бригаде работали истощённые голодом заключённые, некоторые уже пожилые; нормы и план бригада не выполняла, кулаком как воспитательным средством бригадир не пользовался, да и вряд ли это помогло бы. Взаимопонимания и согласия с приисковым и лагерным начальством, горными мастерами, нормировщиками и замерщиками Володин тоже не добился. Лагерная элита в лице старосты, нарядчика, завскладом, каптёра, хлебореза, завстоловой, бригадиров состояла целиком из воровского сословия, приблатнённых или находившихся под их пятой фраеров.
Полигон, на котором мы трудились, был на доработке, и как только мы его зачистили и промприбор стали демонтировать для переноса на новое место, бригаду расформировали, распределив заключённых по другим. Несколько человек, в том числе и я, попали в бригаду Зубрина, считавшуюся одной из лучших на прииске. Она занимала хороший, утеплённый барак.
В бригаде работали в две смены около ста человек. Часть из них — воровской бомонд, в который входили бригадир, его помощник, один из горных мастеров (зэка) и дневальный, — расположилась у окна на нарах улучшенной конструкции. Кроме матрацев и подушек, набитых сеном, которые были в бараке на всех нарах, у них были одеяла, простыни и наволочки. У окна стоял невысокий, вместительный шкафчик, служивший нашим хозяевам одновременно и столом — еду из столовой им приносили в барак. Рядом с бригадиром и дневальным, а также у противоположного окна расположились воры более низкого ранга ещё недостаточно проявившие себя в деле и не завоевавшие авторитета в воровском сообществе, но уже пользовавшиеся многими привилегиями воровской касты.
Нельзя сказать, чтобы воры ненавидели фраеров, скорее — они их презирали, видя в них никчемных существ, годных только для тяжёлого и грязного труда. По воровским законам ворам не полагалось работать, а поэтому тяжко работать приходилось фраерам. Ворам и в лагере положено было хорошо питаться и прилично одеваться, а потому голодать и кутаться в лохмотья должны были «мужики».
В лагерной зоне взаимоотношения между зэка разных классов и рангов имели сходство с аналогичными за пределом зоны, но осуществлялись в более жестоких формах.
За многие годы своего существования вожди преступного мира не придумали ничего оригинального, и организация их власти основывалась на насилии сильных над слабыми, наглых над совестливыми, на произвольном распределении продуктов питания так же, как это делалось за пределами колючей проволоки.
Возможно, если бы воры придумали что-либо толковое, государственные мужи переняли бы их опыт.
Сходство между воровской властью в лагере и законной на воле обычно затушёвывается. Власть воров над фраерами в местах заключения была, в сущности, продолжением насилия, осуществляемого там лагерным начальством, государством в стране. Начальство лагерей извлекало из этого для себя выгоду, не упуская возможности использовать в своих целях власть блатных над фраерами. Воры налаживали дисциплину в лагере, как правило, кулаком и дубинкой, и лагерное начальство редко вмешивалось в их дела, рассматривая деклассированные элементы общества, как «социально близких» им людей, помощников в деле перевоспитания честным трудом врагов народа и «гнилой интеллигенции».
Старыми, авторитетными ворами — «паханами» были разработаны нормы поведения членов воровской общины, моральный кодекс «честного вора», которые передавались из поколения в поколение, претерпевая небольшие изменения в зависимости от складывавшихся условий существования их на воле или в лагере.
Воровские моральные принципы не распространялись на их отношение к фраерам, которые относились к низшей касте и должны были неустанно трудиться в бригадах или использоваться на других работах для обеспечения благополучия воровского сословия. Изгоев лагерного общества хозяева зоны могли избить, ограбить, заставить выполнять самую тяжёлую и грязную работу.
При нашем появлении в бараке бригадир неодобрительно процедил сквозь зубы:
— Одних «фитилей» (доходяг) прислали. У меня в бригаде вкалывать надо! Кто собирается филонить, уходите сразу.
Дневальный дал всем места. Впервые за время пребывания на прииске мы разместились в тёплом бараке на нарах с матрацами и подушками. Одеяла нам не достались, и укрывались мы телогрейками. На ночь снимали ботинки, не боясь их кражи.
В другую смену на этих же местах спали другие з/к, но мы их не знали, так как никогда не встречались в бараке. Видели их лишь тогда, когда они приходили сменить нас в забое или мы заменяли их на рабочем месте. Худые, измождённые, преждевременно состарившиеся, немытые, с потухшим взглядом, в потрепанной, рваной или истлевшей одежде все они для нас были на одно лицо.
Мало знали мы и о своих соседях по нарам — редко вступали в разговоры, так как все мысли наши были сосредоточены на куске хлеба, непродолжительном отдыхе и тяжёлой работе. В лагере вспоминать волю считалось дурным тоном.
Вещей в бараке у нас не было — всё, что имели, было на нас.
По новым воровским законам, установленным после ужесточения режима в лагерях в конце тридцатых годов, вор мог работать, в том числе старостой, нарядчиком и бригадиром, но должен был обеспечить достойной работой и достаточным питанием своих собратьев по классу.
Особых знаний горного дела ни от бригадира, ни от горного мастера или, как его обычно называли на приисках, «в горло мастера» не требовалось, так как механизация в те годы была примитивной и в условиях дешёвой рабочей силы необходимость в ней не ощущалась. Работа бригадиров сводилась к выполнению немногочисленных указаний маркшейдера, геолога, электромеханика и горного мастера по опробованию, но главное — нужно было следить, чтобы забойщики не «филонили» и всеми правдами и неправдами выполнялся план.
С детства воспитанный в воровской среде, Зубрин на воле никогда не работал и к труду относился презрительно, любил повторять прибаутку: «Тех, кто любит труд, к неграм в Африку свезут». Но в лагерных условиях волна трудового энтузиазма захлестнула его и в душе он гордился тем, что благодаря его стараниям и увесистому кулаку бригада была на хорошем счету у начальства.
Во время работы Зубрин со своим окружением сидел у костра возле насоса, снабжавшего водой промприбор, обсуждал со своими коллегами воровские дела, «чифирил». Чифиром называли крепкий чай, завариваемый обычно на костре в закопчённой консервной банке, закрытой сверху грязной замасленной рукавицей.
Время от времени Зубрин, проходя по полигону, наблюдал за работой невольников и за транспортёрной лентой, по которой двигался к шлюзу поток золотоносных песков. Если видел, что лента недостаточно загружена, слышался его зычный голос:
— Навались, мужики! Почему лента гуляет?
Трудовой энтузиазм на время возрастал, тачки по трапам сновали с повышенной скоростью, непрерывный поток песков по транспортёрной ленте весело двигался к головке промприбора. Не раз доводилось работягам-фраерам знакомиться с бригадирским кулаком или с дубинкой, с которой он не расставался.
Как-то, проезжая с гружёной тачкой по узкому трапу над разрезной канавой, я не справился с управлением: колесо тачки соскочило с трапа, тачка перевернулась и грунт высыпался в канаву. Пришлось отведать зубриновского кулака и мне. Вдобавок он заставил меня вычерпать весь грунт из канавы, хотя золото вода уже смыла и крупинки его забились в неровностях и щелях её дна.
11. Смерть в забое
И уж не чувствовал, как бич
По нём скользнул и как ногой
Его толкнул хозяин злой,
Как он, сдавив досады вздох,
Пробормотал потом: «Издох!»
Вместе со мной в бригаду Зубрина попал и Коровкин. Бригадир поставил его на отвал шуровать скребком промываемую породу, направляя её в отвал. На шлюзах, вадах и отвале работало тогда человек пять-шесть. Руководил работой звеньевой — молодой парень лет восемнадцати из подрастающего поколения воров. Он включал и выключал мотор транспортёрной ленты, изредка в охотку шуровал грунт в колоде, обучая работяг передовым методам горного искусства, но главной заботой его было наблюдение за работой отвальных, чтобы те не филонили. Своим скребком он лихо прохаживался по спинам, бокам и другим частям тела своих зазевавшихся батраков, добросовестно выполняя обязанности надсмотрщика. Избивал пожилых людей, годящихся ему в отцы, только за то, что у тех уже не хватало силы справиться с тяжёлой работой. На приисках в забоях вкалывали учителя, инженеры, врачи, научные работники, деятели искусства и культуры, крестьяне, а работой их руководили малограмотные уркаганы.
У Коровкина было больное сердце, и он не мог долго напряжённо работать. Ему приходилось останавливаться, хвататься за грудь, чтобы отдышаться. Неоднократно приходил он в амбулаторию и со слезами на глазах умолял фельдшера дать ему пару дней отдыха, но редко его просьба была услышана:
— Сейчас не могу! И так уже много освобождённых от работы. Закончится промывочный сезон: направлю в полустационар на отдых, а сейчас работай по мере своих сил.
Такой ответ получали все, у кого не было высокой температуры или стойкого поноса. В последнем случае больной должен был сходить в уборную вместе с санитаром и тут же при нем «оправиться». Лекарств в амбулатории было мало. От всех болезней — и от простуды и от поноса — давали одно универсальное средство: раствор «марганцовки». Густым раствором её смазывали также ранки и отморожения. Посетителей санчасти не отпускали, не угостив «стлаником». Овощей заключённые не видели — свирепствовала цинга.
Выход нашли колымские врачи: на специальных «витаминных командировках» бесконвойные заключённые-доходяги собирали иглы кедрового стланика, которые затем отвозили на Тасканский пищекомбинат. Там хвою стланика вываривали, получая из неё густой желтовато-бурого цвета сироп (разумеется, без сахара), содержащий аскорбиновую кислоту.
Кроме витамина «С», экстракт содержал и вредные для здоровья примеси, вызывавшие часто желудочные боли, поносы, тошноту или даже рвоту. Сироп этот рассылали по лагерям, и там раствором его поили всех желавших и нежелавших.
— Не пьёшь стланик, потому и слаб, — уверял доходягу фельдшер, заметив на деснах и на ногах его признаки цинги.
Работать в соответствии со своими возможностями Коровкину не давал ни бригадир, ни звеньевой. Они считали, что заключённый-фраер, «фашист» должен работать пока у него есть силы, а когда не сможет работать — пусть подыхает, и чем раньше, тем лучше. Надёжное перевоспитание врагов народа может быть только на лагерном кладбище.
— Мне надо бригаду кормить! Не можешь работать: не выходи на работу. Иди в подконвойку: там все такие филоны как ты, — наставлял доходягу бригадир.
В бригаде были относительно здоровые работяги: приземистые, коренастые, крепкого сложения, как правило, из крестьян или рабочих, привыкших с детства к тяжёлому физическому труду. Зубрин ценил их и следил, чтобы они не теряли форму, выписывая им питание по высшей категории: 1200 граммов хлеба, премблюдо.
Как не тянулись за ними доходяги, ослабленные голодом, долговязые, хилые и тощие, выработать норму им не удавалось. Некоторые из них уходили в подконвойку на «легкую» работу и жестокий даже для лагеря режим, другие тянули лямку в надежде попасть осенью в полустационар. Но обмануть судьбу и пережить лагерный срок удавалось немногим — рано или поздно дела их попадали в «архив № 3», а сами они без одежды и белья, с биркой на лодыжке левой ноги погружались в братскую могилу, вырытую в мёрзлой колымской земле. Только здесь они могли избавиться от каторжного труда, только здесь могли получить желанную свободу.
Но даже крепкие вначале мужики от изнурительной работы на приисках, холода и голода, с подорванным здоровьем, пороком сердца, гипертонией, эмфиземой лёгких, силикозом, туберкулёзом, цингой и пеллагрой рано или поздно пополняли ряды доходяг.
В подконвойку Коровкину идти не хотелось. На добропорядочных заключённых она наводила тоску: и кормили плохо, и запирали в бараке, и лежали пленники её на голых нарах или сопревшем сене впритык друг к другу, и на работу выводили с собакой. Казалось, это их последнее пристанище. Постояльцы же этого заведения привыкли к своему положению, философствуя: «хуже живём — дольше проживём», «лучше кашки не доложь, но на работу не тревожь», «убивает не маленькая пайка, а тяжёлая работа», «от работы кони дохнут».
Часто вспоминали, как было приятно в тюрьме лежать целый день хоть и на цементном полу, но не зная ни разводов, ни изнурительного труда, и как безрассудно стремились они поскорее получить срок и отправиться в лагерь на работу.
Лагерная свобода передвижения в зоне немного давала работяге, так как уставшие невольники мечтали лишь об одном — забраться поскорее на нары и заснуть до нового подъёма. Удары ломом о железный рельс, подвешенный на тросе у вахты, возвещавшие наступление нового рабочего дня, болью отзывались в душах измучённых тяжким трудом заключённых.
Недовольный работой Коровкина, Зубрин снял его с отвала и направил в забой:
— Нечего больным притворяться! Поработай в забое. Поймешь, как работяги вкалывают.
Выполнить норму Коровкин уже не мог, и стал получать лишь по 600 граммов хлеба в день, а если жаловался, то бригадир отвечал ему:
— Ты и этого не заработал, нахлебник! Не только на пайку, ты даже на солидол для своих ботинок не заработал.
Солидолом смазывали механизмы промприборов, подшипники роликов транспортерной ленты, оси тачек. Бочка с ним стояла возле промприбора. Часто, работая в обводнённом забое, заключённые смазывали солидолом ботинки, чтобы они меньше промокали. Иногда, чтобы вызвать понос и попасть в больницу, доходяги ели солидол или мыло и часто вместо больницы попадали на кладбище.
Заключённые на прииске ненавидели свой труд, так как занимались с их точки зрения бессмысленной работой: перевозили с одного места на другое горы горной породы, не зная, сколько там золота, не интересовались этим. Для них, голодных, была одна ценность — хлебная пайка. За неё они готовы были отдать всё золото Колымы.
Зубрин не допускал уравниловки.
— Мне надо работяг кормить! — говаривал он. — А для доходяг и лодырей у меня лишнего хлеба нет: «кто не работает, тот не ест!»
Когда Коровкина перевели в забой, никто не хотел работать с ним в паре, да и он не стремился к этому, так как понимал, что работать наравне с другими уже не сможет. Силы покидали его с каждым днем. Удары кайлом по вязкому мёрзлому грунту мучительной болью отдавались в его воспалённом мозгу, с трудом отрывал он от земли даже наполовину загруженную тачку; колесо её виляло по трапу, и только неимоверными усилиями он удерживал равновесие.
Нет, вероятно, более изощрённой пытки, чем ежедневные терзания голодного, истощённого, больного заключённого изнурительным трудом, когда каждый нерв его напряжён, каждый мускул болит, каждый орган тела ноет. Если этот «исправительный» труд не каторга, то что такое каторга? Говорили, что на Колыме на руднике Бутугычаге в неимоверно тяжёлых и жёстоких условиях в кандалах работали каторжане. Когда каторгу отменили, оставшихся в живых каторжан перевели в «Берлаг» — особый лагерь для политзаключённых.
Я не встречал на Колыме человека, отбывшего сталинскую каторгу. Даже на «исправительно-трудовых» работах вряд ли кому удалось проработать весь свой срок в золотом забое: либо он преждевременно превращался в инвалида, либо погибал.
Однажды Коровкин, катая тачку по трапу, почувствовал себя особенно плохо: сердце колотилось, не хватало воздуха, кружилась голова, свет мерк в глазах. Несколько ковыляющих шагов он ещё сделал, колесо тачки соскочило с трапа на мёрзлый грунт, руки забойщика бессильно разжали ручки тачки, тело беспомощно опустилось на землю. Зубрин подбежал к нему, матерясь и пиная его, стараясь поднять. Но Коровкин ничего уже не чувствовал и не слышал — лишь из груди вырывались хриплые звуки.
Рабочие убрали его с трапа, положили возле забоя. Ещё некоторое время он лежал с широко открытым ртом, глотая воздух, — жизнь ещё боролось со смертью. Потом он затих. навсегда.
Неужели же он, как и сотни тысяч таких же других, родился на свет только затем, чтобы, пройдя все муки ада, все немыслимые страдания: голод, войну и оккупацию, влачить жалкое существование в вонючих бараках за колючей проволокой и, в конце концов, умереть здесь в забое на мёрзлой колымской земле?
Когда именно это случилось, никто не знал. Им мало интересовались в бригаде при жизни, а сейчас вокруг него кайлили грунт, по трапам сновали тачки. Вспомнили только, когда надо было идти в лагерь. Конвоиры приказали отнести его труп в морг. Мы работали тогда на Улахане, и до лагеря было километров пять. Взяв Коровкина за руки и за ноги, заключённые по очереди несли его тело.
И хотя веса в нем было немного, после изнурительной работы, когда с трудом волочишь свои собственные ноги, нести труп по изрытой колеями дороге было тяжко.
Смерть в забое была нередким явлением на приисках.
Всюду деньги, всюду деньги,
Всюду деньги господа!
А без денег жизнь плохая —
Не годится никуда!
Деньги есть и ты, как барин,
Одеваешься во фрак,
Благороден и шикарен,
А без денег — ты червяк!
Из блатной песни
Бригадир Зубрин и дневальный Иван Ромáшкин или, как его называли на прииске, Ромашкáн пользовались авторитетом среди местной воровской элиты. Ромашкин ранее был бригадиром, но сейчас ему оставалось несколько месяцев до освобождения из лагеря, и он уступил бригадирство Зубрину, у которого был двадцатилетний срок за лагерный бандитизм. У Ромашкина были всегда помощники из освобожденных от работы з/к, которыми он распоряжался в полной мере.
К воровскому клану относился и один из горных мастеров, и помощник Зубрина, выходивший на работу обычно в ночную смену, и ещё несколько человек из окружения бригадира, которым по воровским законам должна была быть обеспечена лёгкая, как правило, административная работа и хорошее питание.
Иногда в нашем бараке появлялись староста, нарядчик, другие бригадиры; играли в карты, вместе жрали, обсуждали свои воровские дела. Часто воры собирались в кабинках нарядчика или старосты. Все придурки были по лагерным меркам хорошо одеты, имели «мышей», «шестёрок», выполнявших значительную часть их работы и служивших им дневальными, истопниками.
Мыши были у придурков на побегушках, числились какими-то рабочими, кормились со стола своих хозяев. Хотя шестёрки были бессловесными рабами своих хозяев, зэка забойных бригад им часто завидовали, так как работа у мышей была лёгкая и они не голодали.
Зубрин часто упрекал нарядчика:
— На хрена ты мне всучил этих доходяг? Одна морока с ними.
— Я поступил честно. Всем бригадирам понемногу. Не могу же я тебе одних здоровяков направлять!
У воровской лагерной элиты были открытые счёта в столовой, каптерке, хлеборезке; в сущности, они были хозяевами провианта и вещевого довольствия заключённых. Но были у них и другие, более существенные возможности держать себя в форме.
Во время ежесменного съёма золота со шлюзов кроме съёмщика должен был присутствовать горный мастер и охранник. Горного мастера бригадир обычно брал в долю, вохровца же усаживал у костра заваривать чифирь, открывать бутылку и консервную банку. Чтобы притупить бдительность охранника блатные нередко снабжали его куревом и деньгами. А тем временем съёмщик металла «отначивал» часть золотого песка в пользу бригадира и его соратников. Недополученный в золотоприёмной кассе металл уходил «налево» и через вольнонаемных блатных совершал круг: золото — деньги — товар.
Воры низшего ранга не имели таких возможностей, но тоже норовили урвать лишний кусок. Особенно в этом преуспел рабочий насоса Волков. Обычно он разжигал костёр возле зумпфа, у которого собирались бригадир и его помощники, заваривал чифирь и поэтому был близок к начальству. Об этом знали заключённые, но в действительности никакого влияния на него он не имел и доверием не пользовался. Волков присматривался к новичкам и, если видел у кого-либо хорошую вещь, которую тому удалось провезти через все этапы, неизменно подкатывался к нему, выражая сочувствие и обещая помочь устроиться на лёгкую работу, на которую фраер просто так претендовать не мог, предлагал выгодно обменять добротную вещь на продукты и курево или просто выпрашивал пайку «в долг».
Некоторое время ему удавалось обманывать легковерных зэка, но, в конце концов, о его промыслах, осуществляемых в своем же бараке и без ведома воровской общины, узнали Зубрин и Ромашкин.
Особенно возмутился дневальный выманиванием паек, которые работяге дал за работу бригадир, и свою бурную деятельность по изъятию «излишков» у доверчивых фраеров своего барака Волкову пришлось прекратить.
Его владетель гордый был грозен и силен,
И бледный и угрюмый сидел на троне он,
Что взгляд его — то трепет, что дума — то боязнь,
Что слово — то оковы, что приговор — то казнь.
Начальником нашего лагеря был старшина Мартынов. Вероятно, он занимал такую высокую должность при сравнительно низком воинском звании в связи с тем, что война с нацистами лишь недавно закончилась, страна готовилась сокрушить японский милитаризм и с фронта военные ещё не прибывали, а из местных офицеров никто не пожелал отправиться на этот удалённый, ещё не обустроенный, прииск. В лагерной системе Мартынов проработал всю свою сознательную жизнь: конвоиром, надзирателем, начальником режима, всегда ревностно выполняя служебные обязанности и указания вышестоящего начальства. И теперь ему доверили высокую ответственную должность начальника ОЛПа.
Начальник лагеря понимал, что ни от гнилой интеллигенции, ни от врагов народа, вредителей и изменников Родине сознательности ожидать не приходится, и всех их считал своими личными врагами. К ворам и бандитам он относился снисходительнее, хотя знал, что побеги из лагеря совершают, как правило, они. Но и ему, и надзирателям нужны были верные помощники в деле перевоспитания врагов народа — для наведения порядка на производстве и в лагере. Блатные были близки им по духу и могли при помощи своих кулаков и дубинок повышать трудовой энтузиазм зэка, выколачивать план из истощённых работяг, оказывать лагерному начальству содействие в золотых забоях и в зоне, работая бригадирами, старостами, нарядчиками, каптёрами, дневальными, куда политзаключённым доступ был закрыт.
Мартынов не очень верил в воспитательную силу слова, даже матерного. Но раз этого требовали лагерные инструкции и начальство, то его служебное рвение не позволяло ему отказываться и от этого метода перевоспитания заключённых. Раза два в месяц он являлся на поверку для морального воздействия на сознание лагерников. В эти дни поверка затягивалась надолго. Сначала нарядчик проверял доверенную ему наличность, затем поверку продолжал он вместе с надзирателем, уже пофамильно вызывая всех зэка, и, наконец, вместе шли в кабинет начальника ОЛПа, который появлялся на плацу минут через десять-пятнадцать.
Речь его была краткая, отточена раз и навсегда и воспринималась заключёнными как очередная молитва на сон грядущий.
— Все вы здесь отбываете срокá за тяжкие преступления перед Родиной, — неустанно повторял он. — Страна дала вам возможность исправиться добросовестным трудом, но честно трудиться вы не хотите: не выполняете установленных для вас норм, отлыниваете от работы. А поэтому не ждите от меня поблажек; у нас есть средства заставить вас хорошо работать: за невыполнение норм выработки мы будем судить вас, как за контрреволюционный саботаж.
Все стремились выполнить норму и, следовательно, лучше питаться, но голод, болезни, цинга и полное истощение не оставляли на это никакой надежды.
Как-то один из рабочих бригады сказал мне, что начальник санчасти Могучий вызывает меня в амбулаторию. Когда я зашёл туда, врач сообщил мне, что его приятель — главный маркшейдер прииска ищет чертёжника в маркбюро. Имея опыт работы чертёжника-конструктора, я рассчитывал, что и с маркшейдерским черчением справлюсь.
До войны, пока моему отцу ещё не дали помещение для конторы, он и его сотрудники работали у нас дома: крутили ручки арифмометров, наносили на планы контуры горных выработок; чертёжница закрепляла их тушью. Из любопытства я иногда следил за их работой. Впоследствии Одесскому отделению Союзмаркштеста дали помещения в двухэтажном особняке на Черноморской улице в доме, находившемся в аварийном состоянии, и туда перебрались сотрудники отца для выполнения камеральных работ. Дом стоял на краю обрыва, и вследствие оползневых явлений получил трещину, шириной около десяти сантиметров. Жителей из этого дома выселили, но отцы города решили, что здание можно использовать для учреждений: если оползни активизируются и дом станет съезжать вниз, работники конторы, захватив свои инструменты и документы, успеют выскочить из него.
Летом во время отпуска отец и его сотрудники по Союзмаркштресту «брали халтуру» для дополнительного заработка: производили топографическую съёмку и вычерчивали планы санаториев и домов отдыха, расположенных в Одессе и её пригородах. Иногда мы с братом Мишей помогали им в качестве рабочих: заготавливали колышки, забивали их в указанных местах, растягивали мерную ленту и рулетку, бегали с рейкой, зарабатывая свои первые рубли. Там я научился измерять углы теодолитом, расстояния по мерной ленте, рулетке и дальномерной рейке. Так что с маркшейдерскими работами я был немного знаком. Но сейчас я смотрел на свои распухшие от кайла и тачки руки и гадал, на что они способны.
На прииске почти каждый зэка завидовал рабочему маркшейдера, который бегал по полигону с рейкой, а не долбил кайлом твёрдую горную породу, не катал гружёные тачки. Какое же наслаждение можно испытывать, сидя за чертёжным столом в тёплом помещении!
Спустя неделю я снова был в санчасти.
— Главный маркшейдер перед проверкой твоих чертёжных навыков и знаний решил переговорить с начальником лагеря насчет возможности твоего расконвоирования, но. лучше об этом тебе поговорить с ним самому, — сказал Могучий.
Я работал в то время в ночную смену и на следующий день с утра не лёг спать, высматривая, когда придёт начальник ОЛПа. Вскоре он появился. К нему стали заходить бригадиры, нарядчик, староста, бухгалтер, каптёр, работник КВЧ. Переждав всех, когда он уже собирался уходить, я постучал в дверь.
— Кто такой? — спросил он недружелюбно.
Я объяснил ему кратко.
— Вот проработаешь с десяток лет в забое, тогда приходи!
Десять лет! Что произойдет за это время? Останусь ли я жив? Будет ли работать на этом прииске Мартынов?
— Но мне осталось менее шести лет срока, — напомнил я ему.
— Если пять из них ты проработаешь хорошо в забое и бригадир будет тобой доволен, приходи, а сейчас убирайся вон, и чтоб я больше тебя у конторы не видел. Увижу: в изолятор посажу!
Летом в карцер мало кого сажали: надо было работать, а не отдыхать в изоляторе. Поэтому летом отказчиков и нарушителей дисциплины отправляли в подконвойку — в ЗУР, а если и сажали в карцер, то с выводом на работу.
Голод, стужа, мгла.
О, посмотри, как я страдаю.
Как страстно жаждала я дня
И часа благостной кончины!
Открой, открой, впусти меня.
Прилечь, согреться час единый.
Уснуть, уснуть. А там конец:
Покой и мир, и тишь немая.
В бараке Зубрина воровства почти не было. На работе и в бараке командовали «воры», как они себя именовали. Честные воры в лагере не воруют, они просто берут то, что им принадлежит по воровским законам и по праву сильного. Но в нашем бараке брать им было нечего — никто не получал посылок, а из вещей всё приличное было давно украдено, променяно на пайку хлеба, изношено. Только иногда в бараке какой-нибудь доходяга-фраер мог что-нибудь стырить. Как-то я проснулся ночью от холода и не обнаружил ватника, которым укрывался. Найти мне его не удалось и утром, и Ромашкин заключил:
— На пайку, падло, променял! Ну и ходи без телогрейки.
— Без телогрейки на работу не пойду, — решительно заявил я.
На разводе я повторил то же.
— Пусть не выходит! — сказал бригадир. — Он мне не нужен. Забирайте его куда хотите.
Так я попал в подконвойку. Там мне дали старый залатанный ватник и отправили вместе с бригадой на рытьё канавы. Работа была здесь легче. Замерив выполненную мной работу, бригадир остался доволен, так как большая часть «подконвойных доходяг» уже еле шевелила руками. Вечером зашёл нарядчик и спросил, кто пойдет в бригаду. Двое из нас отозвались, и я снова вернулся в общую зону, где можно было прогуляться по довольно обширному участку земли, на котором, впрочем, не было ни деревца, ни кустика, ни даже травинки — одна голая, вытоптанная сотнями ног земля.
Возвращаясь с работы, мы не всегда попадали вовремя в зону, так как по дороге нас часто задерживали начальники участка, смены или промприбора, загружая погрузочно-разгрузочными работами, подтаскиванием к строящемуся промприбору лесоматериалов, труб, арматуры, транспортёрной ленты. В благодарность за нашу работу они одаривали нас щепоткой махорки на две-три закрутки, и не потерявшие к ней вкус курящие затягивались по одному разу.
Изнурённые работой мы ложились на нары до ужина, до поверки. С завтраком и ужином в бригаде Зубрина было больше порядка, чем в бригадах доходяг. Выделенный дневальным зэка занимал очередь в столовую; когда она подходила сообщал нам об этом и мы шли организованно принимать пищу. Важно было не прозевать и вовремя явиться к завтраку или ужину, так как в противном случае можно было остаться без горячей пищи. Вечером дневальный, а чаще один из его помощников, получал хлебные пайки сразу на дневную и ночную смены, и они на большом подносе — фанерной доске — дожидались своих хозяев. Дневальный знал, что никто не посмеет тронуть их.
Некоторые заключённые уже в течение шести-семи лет ни разу не были сыты и думали: «Неужели наступит день, когда хотя бы чёрного чёрствого хлеба мы сможем поесть вдоволь?» Всё же голод не так мучил нас, как тяжёлая работа. Но один из наших доходяг ощущал его очень остро — каждая клетка его организма требовала питания.
Мысль съесть лишнюю пайку и наесться хоть один раз в лагере не покидала его. И однажды ночью, обезумевший от голода, он стащил с подноса чужую пайку. Сосед слышал, как тот слез с нар, вскоре вернулся и долго жадно жевал что-то, укрывшись ватником. Утром пропажа была обнаружена, нашелся и похититель. Ромашкин избил его так, что тот не смог выйти на работу, а затем выгнал из барака, и похититель пайки весь день провалялся на холодной земле вблизи барака. Фельдшеру дневальный сказал, что избил «шакала» за воровство, и попросил не давать ему освобождения от работы.
Через две недели этот же заключённый снова взял с подноса чужую пайку. Вероятно, его будут бить, может быть, искалечат, возможно, забьют насмерть.
«Ну и пусть! Чем так жить, так лучше умереть сразу. Всё равно весь срок до освобождения ему не вытянуть».
На этот раз расправу учинил дневальный вместе с бригадиром. Схватив свою жертву за руки и ноги, они подбрасывали его вверх, и когда тот падал на пол, продолжали истязание. Никто не обращал внимания на крики мученика: все были заняты своими мыслями.
Избиение заключённого блатными было обычным явлением для приисковых лагерей. Недорого ценили измученные тяжким трудом заключённые свою жизнь, не рассчитывали на сочувствие или даже простое внимание соседей, таких же обездоленных, как и они, и уж совсем не думали о чужой судьбе, полагая: «Подохни ты сегодня, а я завтра!» Когда жертва жестокой расправы затихла, бригадир и дневальный, удовлетворенные совершённым правосудием, занялись текущими делам. Вечером, когда мы пришли с работы, труп заключённого был уже в морге. Все должны были знать, что никто не смеет безнаказанно посягать на чужую собственность, если это не предусмотрено воровскими законами.
Но счастливые глухи к добру…
Не страшат тебя громы небесные,
А земные ты держишь в руках,
И несут эти люди безвестные
Неисходное горе в сердцах.
Что тебе эта скорбь вопиющая,
Что тебе этот бедный народ?
Вечным праздником быстро бегущая
Жизнь очнуться тебе не дает.
Работа траповщика, прокладывавшего дощатую дорогу от бункера прибора во все уголки забоя, считалась одной из наиболее лёгких, и пайка 900 граммов хлеба была ему обеспечена. Все, кто неплохо владел топором, стремились попасть на неё.
Когда должность траповщика оказалась вакантной, Трошин уговорил Зубрина поставить его на эту работу. Он был уже немолод и с тачкой справлялся с трудом, часто оставаясь на голодном пайке. Убедил бригадира, что он отличный плотник и забойная тачечная дорога у него будет всегда в порядке. Первое время он действительно старался, и упрекнуть его было не в чем. Но вскоре разленился: трапы не доходили до забоев, доски были плохо состыкованы, к подошве разреза пригнаны неплотно, вызывая вибрацию прокатываемых по ним тачек. Недовольство забойщиков дошло до бригадира.
Однажды, пригретый солнышком, Трошин даже задремал в одном из дальних, уже остановленных, забоев. В таком виде застал его Зубрин. Град ударов, посыпавшихся на провинившегося, прервал его сон:
— Ах ты, паскуда! Пришёл на работу спать! Завтра же сдашь инструменты и пойдёшь вкалывать в забой. И попробуй не выполнить норму: заживо сгною! Забыл, как упрашивал меня поставить траповщиком. А сейчас марш разгружать машину с досками! И чтоб к вечеру ко всем забоям были проложены трапы.
Не стал дожидаться Трошин завтрашнего дня, предстоящих издевательств бригадира и его помощников, не стал разгружать и доски. Положив правую руку на трап, ударил по ней топором со всей оставшейся в нем силой. Хлынула кровь, пальцы беспомощно повисли на раздробленных костях.
В обеденный перерыв его отвели в лагерь. Там ему ампутировали три пальца, оформили акт о членовредительстве, вызвали к оперуполномоченному, посадили на штрафной паёк. Кто-то в бараке сказал:
— Стал инвалидом, но останется жив. Переведут на лёгкую работу. Может быть, ещё «на материк» вывезут!
При Гаранине и во время войны с членовредителями, не хотевшими отдавать все силы до последнего издыхания труду на благо Родины, расправлялись сурово: суд тройки и пуля в затылок. Сейчас с заключёнными поступали гуманнее: максимальное наказание — второй срок. Но и эта мера применялась уже реже: какой смысл в лагере кормить инвалида? А до выздоровления, когда он сможет выполнять какую-нибудь лёгкую работу, его сажали на штрафной паёк: на 300 граммов хлеба и жидкую лагерную баланду. Даже шлепка кашицы ему не полагалось.
Бросаю с ужасом проклятые места,
Где правду давит ложь, где честность сирота,
Где сна покойного, прав голоса лишённый,
Стал бесполезен я, как нищий прокажённый.
В сентябре столбик термометра ночью стал опускаться ниже нуля. Вода в ручьях потекла тонкими струйками, оттайка забоев ночью прекратилась, а с ней прекратилась и массовая промывка песков на промприборах. Днём, пока солнышко согревало землю, мы ещё продолжали промывать пески, ночная же работа остановилась.
Зимой на открытых работах не требовалось большого количества заключённых. В рабочих бригадах оставляли наиболее здоровых работяг, способных перенести жестокие колымские морозы. В зимнее время обычно выполнялись горно-подготовительные работы: вскрыша торфов, проходка зумпфов, рытьё капитальных канав. В мёрзлой земле заключённые долбили ломами шпуры глубиной до полуметра и, после взрыва их, убирали лопатами горную породу.
Бараки к осени стали переполняться доходягами, не выходившими теперь в ночную смену. На зиму их списывали из основных бригад и помещали в специальном бараке, где они спали по трое на нарах и вповалку на полу; на полдня выводили в лес за дровами.
В сентябре, до начала вечернего приёма, Могучий и Молчанов вызывали в амбулаторию ослабленных и больных, комиссовали их и переводили на лёгкие работы: мыть днём золото на проходнушках или лотками, намечали для перевода на зиму в полустационары или для отправки в инвалидный городок.
Перед началом промывочного сезона на прииски направляли всех без разбора, а, когда работа там замирала, доходяг, больных и стариков отправляли в сангородок Дусканью в надежде к следующему сезону получить свежее пополнение с материка. С нашего прииска уже отправили две машины с заключёнными и стали набирать на третью. Вызвал Могучий и меня.
— Попытаюсь тебя включить в список, — сказал он.
Я стал раздеваться, полагая, что врач станет меня осматривать, но он остановил меня:
— Я уже осматривал тебя и отправил бы раньше, но. статья у тебя нехорошая: 2-й пункт 58-й статьи — могут не пустить.
58-ю статью, кроме 10-го пункта и соответствующих ему «литерных статей» — АСА (антисоветская агитация) и КРА (контрреволюционная агитация), — вывозить с приисков запрещалось, так как они предназначались только для общих работ на приисках, рудниках и шахтах; но местное начальство всё же старалось избавиться от всех доходяг, чтобы не кормить зимой лишние рты. Статья, срок — вот основные показатели заключённого. По этим данным начальство лагеря определяло, на какой работе он должен работать, какой режим ему предусмотрен. При отправке в сангородок рассматривали не только состояние здоровья, но и статью, срок.
В список меня всё же включили, определив временно четвертую категорию труда — инвалидность вследствие резкого истощения и авитаминоза; и вскоре нарядчик зачитал список з/к для отправки на этап, предупредив, что на работу нам выходить не нужно. Мы остались в бараке. Затем пришёл начальник лагеря и сказал:
— Машина будет после обеда, а до обеда пусть поработают на проходнушках.
Проходнушка представляла собой небольшой шлюз — «бутару», длиной два-три метра и шириной около полуметра, с бункером, в который высыпались пески и заливалась вёдрами вода. Проходнушки обычно устанавливались у недоработанных забоев, на небольших золотоносных участках. Грунт из забоя приносили носилками, воду из ближайшего водоема набирали вёдрами или бачками, пески в бутаре перемешивали скребками. Производительность труда рабочих была низкая, но всё же хлеб они ели не даром. Нас вывели на ближайший от лагеря участок промывки. Проходнушка была одна, пара носилок, два ведра, два скребка и несколько кайл и лопат, а нас — человек двадцать пять. Мы работали по очереди.
Я стоял и ждал своей очереди, когда ко мне подошел конвоир; в руках у него была палка, кажется, треснувший черенок лопаты.
— А ты чего стоишь, не работаешь? — спросил он и, не дожидаясь ответа, ударил палкой по руке, выше локтя.
От боли я чуть не взвыл: схватился за руку, а палка в руке вохровца раскололась надвое.
— Крепкие у тебя кости! — воскликнул он удивленно. — А ты в сангородок едешь. На тебе ещё пахать и пахать можно!
На обед в лагерь нас уже не повели — выдали сухой паёк: по полукилограммовой пайке хлеба и куску селёдки, по столовой ложке сахару. Наконец, появилась машина — старенький газген. Нас вручили двум конвоирам, и грузовик медленно пополз, но всё же мы двигались на юг. Я пробыл на прииске около четырёх месяцев, а мне казалось — целую вечность.
Мы навсегда распростились с проклятым прииском, надеясь, что хуже уже не будет.
Помнишь ночи, полные тревоги,
Свет прожекторов, дозор ночной.
Помнишь эти пыльные дороги,
По которым нас водил конвой,
По которым день и ночь ступали
Часовых тяжёлые шаги.
Помнишь, как с тобою нас встречали
Лагерей тревожные гудки.
Из лагерных стихов
С прииска нас везли не спеша — никто нас не ждал, никому дармоеды не были нужны. На следующий день мы доехали до небольшого посёлка геологоразведчиков. Здесь был и небольшой лагерь для бесконвойных заключённых. Нас выгрузили, и машина укатила. Велено было ждать одну из попутных машин, ехавших обычно на юг порожняком.
На прииске нам выдали паёк на день, и теперь один из конвоиров и двое заключённых пошли получать по аттестату продукты на следующий. Особого надзора со стороны вохровцев за нами не было. Нам разрешили полазить по склону ближайшей сопки в поисках ягод и стланиковых «орешков». Мы разбрелись, безуспешно разыскивая пропитание, так как на склоне сопки всё уже было оборвано и съедено, а высоко подняться уже не было сил.
Тем временем, несмотря на запрещение появляться в вольном поселке, кто-то из наших доходяг забрёл туда и из окна одного из домов стащил кусок хлеба. На нас посыпались жалобы. Конвоир вернулся из лагеря без хлеба, сказав, что наш аттестат не отоварили из-за того, что мы «шакалим по посёлку».
В наказание бойцы заперли нас в придорожной сторожке, набив её битком. Мы стояли в ней, плотно прижавшись друг к другу, так, что если бы кто-нибудь из нас поджал ноги, то, вероятно, повис бы в воздухе, не коснувшись земли. Задыхаясь от недостатка кислорода, не имея возможности повернуться, мы пробыли в сторожке часа два. Затем конвоиры нас амнистировали и послали собирать хворост в окрестностях. Вечером мы расположились на полянке вокруг костра и вскоре уснули.
Чтобы избавиться от назойливых гостей геологоразведчики дали утром машину, и шофёр довёз нас до следующего прииска. Кормить нас и здесь не стали, заявив, что у них и для своих работяг хлеба не хватает. Поместили в подконвойке, значительно лучшей, чем знакомая мне по прииску Марины Расковой. Она тоже была отгорожена от общей зоны колючей проволокой, но барак был с окошками и с вагонной системой нар. Все обитатели барака были на работе, кроме дневального, который указал нам места. Мы улеглись на голые нары и вскоре уснули.
Вечером после работы явились хозяева барака и, увидев непрошеных гостей, стали обыскивать нас. Из одежды им нечем было поживиться, но у двоих этапников они нашли припрятанное на чёрный день золотишко, когда-то намытое ими или поднятое в забое. Ночью в бараке было темно, и работу свою зуровцы продолжили рано утром.
Как только красное солнышко осветило наше жилище, обитатели его стали выползать наружу. Кое-кто из них закричал: «Пить! Пить!», так как бачок в бараке был пуст. Недалеко от зоны был ручеёк с чистой, прозрачной водой. Мне с напарником дали железный бачок с двумя ручками и с привязанной к одной из них жестяной кружкой. Вдвоем мы в сопровождении охранника ЗУРа отправились за водой.
Долго черпали её из ручья кружкой. Хоть и невелик был бачок, но силы наши были на исходе, и нам приходилось к неудовольствию бойца по дороге останавливаться, чтобы отдышаться. Во время одной из таких остановок я зачерпнул кружкой воду и напился.
— Подойди ко мне! — приказал конвоир.
Я подошел, не понимая, что ему от меня нужно. Он сильно ударил меня прикладом своего карабина, сказав:
— Тебе приказали принести в зону воду, а не пить её.
В приисковых лагерях заключённых били как скотину все: в зоне — староста и надзиратель, на работе — конвоир, бригадир и его помощники, в бараке — дневальный, на разводе — нарядчик. Слово не так быстро воспринималось заторможённой нервной системой доходяги, как удар кулаком, дубинкой и прикладом винтовки. Всякие неположенные желания и мысли невольника мгновенно вышибались палкой.
В штрафной зоне коренное население уже вышло из барака, греясь в ожидании развода скупыми лучами осеннего солнца. И тут четверо блатных (или приблатнённых) окружили меня.
Один из них сказал:
— У тебя неплохие ботинки! В больнице тебе они не понадобятся: там разденут догола и уложат на койку. Так что снимай их поживей: дадим сменку.
Я огляделся вокруг. Недалеко стоял вохровец, который недавно ударил меня за незаконно выпитую воду и, казалось, одобрял поступок воров. Он был патриотом своего прииска, охраняемого им ЗУРа, и не возражал против экспроприации его обитателями жалкого имущества этапников. Безразличны были действия блатных и для других этапников: «Тебя не скребут — не совай ногами!»
Я слабо сопротивлялся и с помощью новых знакомых снял ботинки. Других ботинок мне не дали, а вместо этого сунули рваные портянки и веревочки, с помощью которых я перевязал их. Ногам стало легче, да и опасность, что кто-нибудь ещё позарится на мое жалкое имущество, уменьшилась. В этот же день нас, не покормив, снова усадили в грузовик и отправили дальше. На этот раз в сангородок.
18. В сангородке
Ну, а скоро вновь проснёшься
Ты на нарах, как всегда,
И, кряхтя, перевернёшься;
Крикнешь: «Здрасьте, господа!»
Будто этого и ждут.
На решётку помолятся,
На оправку побегут.
Из песни блатных
На прииск Дусканья мы попали на третий день путешествия. Когда мы приехали, помещения сангородка были ещё на ремонте и нас поместили в подконвойку. Это был довольно большой барак, уже полностью заполненный доходягами, приехавшими сюда с разных приисков горного управления раньше нас. Нам остались места лишь на полу и под нарами. Подконвойка, находясь внутри общей зоны, была, как и на других приисках, отгорожена от неё колючей проволокой, но сейчас, когда здесь находились этапники, её запирали лишь на ночь после поверки.
В дороге лагерные старожилы уверяли, что пайка заключённого священна и, как только мы приедем на место, нам вернут хлеб за все три дня. Вот тут-то мы наедимся! Но вскоре мы убедились, что у лагерного начальства для заключённых, так же как и у блатных для фраеров, священных законов нет. В сангородке на нас не рассчитывали. Лишнего хлеба не было, и вообще — кормить надо работяг, а бездельники и так перебьются, не подохнут, а подохнут тоже ущерб невелик — новых, свеженьких с материка пришлют.
Караваны судов с невольниками прибывали в Нагаево без перебоев: война подбрасывала всё новые контингенты преступников. Конвейер: арест — тюрьма — суд — этап — лагерь — братская могила — не останавливался ни на минуту.
Вечером в день приезда в сангородок нам дали всего по двести граммов хлеба и баланду, мало отличавшуюся от тёпленькой водички. Работяги уже поужинали, и в столовой было темно. Я, положив рядом свои драгоценные двести граммов, приподнял двумя руками миску с живительной влагой, хлебнул её и решил закусить хлебом. Но не тут-то было! Тщетно ощупывал я участок стола возле своей миски — хлеба нигде не было. Кто-то более проворный подхватил его в темноте и сунул себе в рот. Так что пир, увы, не состоялся!
Как «временным инвалидам» нам назначили норму питания: 400 граммов хлеба в сутки. Но на руки мы получали лишь 360 граммов, так как 40 граммов муки шло на изготовление «дрожжей» — белой мучнистой жидкости, похожей по внешнему виду, как некоторым казалось, на разбавленное молоко и содержащей витамины группы «В» и «РР». Ею угощали нас перед обедом для укрепления здоровья. Неизменной добавкой к нашему рациону была и отвратительная жидкость — раствор стланика, уберегавший нас от цинги. Его нам выдавали бесплатно, ничего не вычитывая из нашего скудного рациона.
Дней через десять после приезда на Дусканью нас стали переводить в бараки сангородка. Всех раздели, дали бельё: рваное, латаное, серое от многократной стирки, вероятно, без мыла. Мы заняли места на нарах-вагонках, получили набитые сеном матрацы и подушки и большие серые американские одеяла; простыней и наволочек здесь тоже не было. Электрический свет в бараках, как и на прииске Марины Расковой, отсутствовал, и бараки тускло освещались коптилками.
Здание сангородка располагалось в общей зоне лагеря и состояло из семи помещений барачного типа с общими стенами вдоль длинных сторон. Бараки были полутёмными даже днём, так как каждый из них имел лишь небольшое окно в торце. Светлее было в последнем бараке, в котором были два окна, выходящих в разные стороны. Вдоль бараков протянулся длинный узкий коридор, с одной стороны которого было три окна, а с другой двери в бараки. Здесь же находились кабинки фельдшера и старшего санитара, раздаточный пищеблок и склад постельных принадлежностей и одежды.
Сначала я попал в последний барак с двумя окнами, в котором кроме нас, доходяг, находились ещё человек десять выздоравливавших больных, не поместившихся в больничном корпусе. Среди них был частично парализованный урка — бывший помощник бригадира забойной бригады. Он долго безнаказанно издевался над одним из работяг-фраеров. В конце концов, тот не выдержал: ударил блатного по голове кайлом и пробил ему череп. Это была смелость отчаяния, всегда безропотно подчинявшегося блатным, зэка.
Нападение на блатных было не частым, но и не единичным случаем, когда безвольный, загнанный в угол доходяга, расходовал свои последние силы на то, чтобы отомстить своему истязателю.
Друзья по клану часто заходили навестить своего кореша, приносили жратву, курево, а он, пришедший в сознание после страшного удара и немного подлечившийся в больнице, демонстрировал им свои физические возможности, ковыляя возле нар. У него была парализована нога и рука — вероятно навсегда, но он ещё надеялся на выздоровление. Как-то один из доходяг барака пренебрежительно отозвался об этом блатном инвалиде в его присутствии. Упитанный, свирепый, с трудом ковылявший на костылях вор направился за фраером, чтобы проучить своего обидчика, а тот в страхе, с воплями убегал от блатного — парализованного инвалида.
В палате оказалась книжка — какое-то пособие для полеводов, невесть каким образом попавшее в инвалидный барак. Для меня она была неинтересной, но я стал читать её, так как ничего другого не было. Вскоре начальник лагеря распорядился привлекать доходяг-инвалидов к посильной работе, увеличив им пайку хлеба до 700 граммов. Работать мы должны были полдня. После завтрака нас одевали в потрёпанную грязную одежду и выводили без конвоя за зону собирать дрова для лагеря, не снабдив никакими для этого инструментами. Вблизи лагеря все деревья были спилены, корни их выкорчеваны, хворост подобран, и нам приходилось брести за дровами довольно далеко.
Для здорового человека это была бы приятная прогулка, но для нас — истощённых голодом и тяжкой работой на прииске фитилей — оказалось физической мукой. По дороге мы ещё кое-как плелись, а ковылять по бездорожью было нелегким испытанием. Ноги застревали в снегу между кочками, и вытаскивал я их с неимоверными усилиями. В результате четырёхчасового похода мы возвращались на вахту с жалкими пучками хвороста вместо дров.
Я уже решил было отказаться от такой «работы», когда дежурный вохровец задержал меня у вахты, сказав, что начальник режима вычеркнул меня из списка з/к, допущенных к бесконвойному хождению за зоной, — видимо, сказался 2-й пункт 58-й статьи. Старший санитар оставил меня для работы в зоне: пилить дрова, рубить ветки, разносить их к печам помещений сангородка.
Бродя в свободное время по лагерю, я обнаружил, что в КВЧ имеется небольшая библиотечка, и взял почитать книгу Алексея Алексеевича Игнатьева «Пятьдесят лет в строю». Меня к этому времени перевели в другой барак сангородка, в котором оказалось великое множество клопов, к укусам которых у меня была идиосинкразия.
Клопы устраивали нападение ночью, примерно часов с двенадцати. Поэтому сразу же после ужина я с головой закутывался в своё большое американское одеяло, не оставляя ни малейшей щели для паразитов, и почти лишённый воздуха засыпал.
Часа через четыре клопы всё же находили дорогу к моему телу. Сначала один, два, а затем и целая свора их начинала неистово грызть меня. Я вскакивал, сбрасывал с себя одеяло, подходил к дверям барака и стоял там, ожидая, когда очередной клоп упадет с потолка на мою стриженую голову, чтобы сбросить его на пол.
Странным казалось, что здесь, на Крайнем Северо-востоке, где столбик термометра зимой часто опускается ниже 50 градусов мороза, летом на полигонах тучи комаров, гнуса и мошки жаждут выпить последнюю кровь заключённых, а в старых бараках нашли себе приют несметные полчища клопов.
Как-то ночью я проснулся, почувствовав, что кто-то тащит из-под меня книгу, спрятанную под матрацем. Зачем нужна была ему книга, я не знал. Может быть, на курево или для обмена её на пайку хлеба. Доходяги часто воруют всё, что можно украсть, даже без всякой надобности. Возможно, это один из доступных им способов самоутверждения — желание убедить себя в том, что ты ещё на что-то способен, что не всё человеческое в тебе утеряно.
Клопы ещё не начали одолевать меня, вставать не хотелось, и я стал «во сне» переваливаться на книгу так, чтобы злоумышленник не смог её достать. Через некоторое время он оставил свои попытки и ушёл, а я, решив, что в дальнейшем буду заворачиваться в одеяло вместе с книгой, вскоре уснул. Днём я и раньше всюду носил книгу с собой. Но в ту ночь, когда клопы начали грызть меня и я вскочил с нар, книги подо мной уже не было — похититель всё же вытащил её пока я спал.